Тебя учат понимать такие вещи.
Конечно же, здесь приходится и заново пересматривать прожитую жизнь, но, как выяснилось, это гораздо интереснее, чем я мог себе представить. Прежде всего, тебе показывают, каковы были ее важнейшие моменты и где именно они имели место. События, которых в свое время ты даже не ощутил и о которых порой вообще не подозревал, хотя именно они придали ткани твоей жизни ее окончательный оттенок.
Лично мне, например, была показана ночь, когда родители зачали меня (отец очень быстро кончил, мать лишь похлопала его по спине и мгновенно уснула).
Неведомые мне до сих пор моменты истинной боли, подлинного удивления и искренней любви, обитавшие в четырех стенах нашего медленно взрослеющего дома, в тогда еще сравнительно юных сердцах моих родителей, моей сестры, моем собственном.
Теперь я пересмотрел все: Джеффри Винсент, зверски убивающий своих маленьких братишку и сестренку, Саша, обнаруживающая в патио мое бездыханное тело, даже то, как погибла мать Уэбера.
Мне разрешили показать ему эту сцену, хотя до сих пор подобных прецедентов еще не бывало: никто никогда не получал возможности при жизни узнать даже малую толику всей правды. Ведь это одна из важнейших задач жизни — самостоятельно отыскать сохранившиеся обломки душевных развалин и докопаться до смысла высеченных на них иероглифов. Да и вообще, археология сердца — единственное по-настоящему важное занятие.
Вот, например, в нью-йоркской квартире Уэбера на полке стоит несколько фотографий, в том числе и моя. На ней я сижу в его удобном старом кожаном кресле, сцепив руки на животе и положив ногу на ногу. Лицо мое — всегдашний маловыразительный скуластый пиковый туз с хохолком на макушке. Рядом с креслом, на полу, разложены четыре когда-то столь популярных маски Кровавика. В тот день я как раз в шутку преподнес их Уэберу.
Я сижу с крайне самодовольным видом в спортивном пиджаке от «Андерсон энд Шепард». На шее — шелковый аскотский галстук с широкими концами, завязанный шикарным идеально правильным узлом. А на полу поблескивают лежащие в беспорядке совершенно одинаковые серебристые лица.
Уэбер частенько поглядывает на эту фотографию — то с горечью, то с тоской, то с печальной улыбкой… Как, оказывается, по-разному можно смотреть на что-то значащий для тебя снимок… Но, пусть Уэбер и смотрел на фотографию довольно часто, он никогда не понимал, что в ней самое важное. Впрочем, это не так просто понять.
Зачем мы фотографируем, зачем потом смотрим на снимки, почему так мало помним и так много забываем? А ведь все это не случайно. Древние римляне в свое время поняли, что делать и ответом стала гаруспикция или гадание на внутренностях жертвенных животных. Полагая, что в их расположении заключены порядок и формы всего сущего, римляне изучали их, в надежде узнать, каким в этом миропорядке окажется будущее.
Они были правы. Если бы Уэбер смотрел на эту фотографию как надо, он разглядел бы на ней многое из того, что с ним должно было произойти. И дело вовсе не в том, что это моя фотография, а в том, как лежат на полу маски, в тугом узле галстука, в том, как падает на мое лицо свет. Тогда, собираясь меня «щелкнуть», он, прильнув к видоискателю, начал командовать: «Поверни-ка голову. Переложи по-другому руки. Чуть-чуть поверни голову и смотри в сторону. Надо сесть так, чтобы маски тоже попали в кадр… Вот так!»
Почему так, а не как-нибудь иначе? Да просто какой-то малюсенькой частичкой сознания мой друг понимал, что на пленку попадет крошечный осколок его будушего К несчастью, другие части его сознания не знали, как его увидеть, поэтому Фил просто вставил так и не распознанный осколок будущего в рамочку и поместил на полку вместе с остальными.
То же самое справедливо и для чего угодно другого. Например, сигарета, которую он собирается закурить: как он ее держит, количество затяжек, которые он сделает. Так много ответов, лениво плавающих в воздухе над нашими жизнями, как сероватый дым у лица Уэбера.
* * *
— Слушай, а Фил когда-нибудь рассказывал тебе о собаке и о том, как к нему в комнату вошла смерть?
— Уайетт, что же все-таки случилось с этим ангелом, Спросоней? Я думал ты наконец собрался рассказать мне об этом.
Он поджал губы и кивнул.
— Расскажу, но ведь нам лететь еще целых три часа.
— Вот за что я люблю «Декамерон» и «Кентер-берийские рассказы» — все сидели кружком да травили друг дружке всякие сногсшибательные истории, поскольку, пока вокруг свирепствовала чума или предстояло топать еще добрую сотню миль до Кентербери, просто нечем было заняться.
— Позволь я все же сначала расскажу тебе о собаке и смерти. К тому же, это все равно, в той или иной степени, связано с Филом и Спросоней.
Так вот, когда Фил был маленьким, у них была собака по кличке Генриетта, Ее свободно отпускали бегать, где вздумается, поэтому она довольно регулярно приносила щенков. В доме ее место было в комнате Фила, в уголке, и Генриетта, когда приходило время рожать, просто укладывалась на подстилку и рожала.
В одном из пометов среди нормальных здоровых щенков оказался один очень слабенький и притом явно больной малыш. По словам Фила, сразу было видно, что он не жилец, но Генриетта по какой-то непонятной причине любила его гораздо больше, чем остальных, и всегда проявляла по отношению к нему особую заботу. Всем это казалось довольно странным, поскольку обычно животные просто не обращают внимания на самого слабого детеныша, а порой даже убивают его.
Однако, вопреки всему, Генриетта просто души не чаяла в бедняге, всегда следила за тем, чтобы он получал достаточно молока и вылизывала его чаще других… Одно время стало даже казаться, что малыш, всем на удивление, вытянет, но вскоре он стал слабеть и через несколько дней явно должен был умереть.
Как-то вечером, делая уроки, Фил вдруг поднял голову, потому что услышал рычание Генриетты. Она вообще крайне редко подавала голос, а сейчас, в совершенно пустой комнате, ей и тем более рычать было абсолютно не на что. Но она все не унималась. Гррр! Гррр! Без остановки. При этом она неотрывно смотрела на одно из окон. Фил выглянул из него наружу, но и возле дома ничего подозрительного не заметил. Собака тем временем бешено колотила хвостом и яростно рычала: налицо были все признаки начинающейся собачьей свары. Но ведь в комнате-то никого не было!
Внезапно она вскочила и теперь стояла с трясущимися задними лапами, оскалив зубы и воинственно размахивая хвостом. Взгляд ее по-прежнему был устремлен все туда же, но постепенно она стала медленно поворачивать голову, будто следя за кем-то, пересекающим комнату и приближающимся к ней.
Перед этим она лежала вместе со своими щенками, кормя их, и теперь они слепо тыкались на подгибающихся трехдневных лапках во все стороны, пытаясь снова отыскать материнские соски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Конечно же, здесь приходится и заново пересматривать прожитую жизнь, но, как выяснилось, это гораздо интереснее, чем я мог себе представить. Прежде всего, тебе показывают, каковы были ее важнейшие моменты и где именно они имели место. События, которых в свое время ты даже не ощутил и о которых порой вообще не подозревал, хотя именно они придали ткани твоей жизни ее окончательный оттенок.
Лично мне, например, была показана ночь, когда родители зачали меня (отец очень быстро кончил, мать лишь похлопала его по спине и мгновенно уснула).
Неведомые мне до сих пор моменты истинной боли, подлинного удивления и искренней любви, обитавшие в четырех стенах нашего медленно взрослеющего дома, в тогда еще сравнительно юных сердцах моих родителей, моей сестры, моем собственном.
Теперь я пересмотрел все: Джеффри Винсент, зверски убивающий своих маленьких братишку и сестренку, Саша, обнаруживающая в патио мое бездыханное тело, даже то, как погибла мать Уэбера.
Мне разрешили показать ему эту сцену, хотя до сих пор подобных прецедентов еще не бывало: никто никогда не получал возможности при жизни узнать даже малую толику всей правды. Ведь это одна из важнейших задач жизни — самостоятельно отыскать сохранившиеся обломки душевных развалин и докопаться до смысла высеченных на них иероглифов. Да и вообще, археология сердца — единственное по-настоящему важное занятие.
Вот, например, в нью-йоркской квартире Уэбера на полке стоит несколько фотографий, в том числе и моя. На ней я сижу в его удобном старом кожаном кресле, сцепив руки на животе и положив ногу на ногу. Лицо мое — всегдашний маловыразительный скуластый пиковый туз с хохолком на макушке. Рядом с креслом, на полу, разложены четыре когда-то столь популярных маски Кровавика. В тот день я как раз в шутку преподнес их Уэберу.
Я сижу с крайне самодовольным видом в спортивном пиджаке от «Андерсон энд Шепард». На шее — шелковый аскотский галстук с широкими концами, завязанный шикарным идеально правильным узлом. А на полу поблескивают лежащие в беспорядке совершенно одинаковые серебристые лица.
Уэбер частенько поглядывает на эту фотографию — то с горечью, то с тоской, то с печальной улыбкой… Как, оказывается, по-разному можно смотреть на что-то значащий для тебя снимок… Но, пусть Уэбер и смотрел на фотографию довольно часто, он никогда не понимал, что в ней самое важное. Впрочем, это не так просто понять.
Зачем мы фотографируем, зачем потом смотрим на снимки, почему так мало помним и так много забываем? А ведь все это не случайно. Древние римляне в свое время поняли, что делать и ответом стала гаруспикция или гадание на внутренностях жертвенных животных. Полагая, что в их расположении заключены порядок и формы всего сущего, римляне изучали их, в надежде узнать, каким в этом миропорядке окажется будущее.
Они были правы. Если бы Уэбер смотрел на эту фотографию как надо, он разглядел бы на ней многое из того, что с ним должно было произойти. И дело вовсе не в том, что это моя фотография, а в том, как лежат на полу маски, в тугом узле галстука, в том, как падает на мое лицо свет. Тогда, собираясь меня «щелкнуть», он, прильнув к видоискателю, начал командовать: «Поверни-ка голову. Переложи по-другому руки. Чуть-чуть поверни голову и смотри в сторону. Надо сесть так, чтобы маски тоже попали в кадр… Вот так!»
Почему так, а не как-нибудь иначе? Да просто какой-то малюсенькой частичкой сознания мой друг понимал, что на пленку попадет крошечный осколок его будушего К несчастью, другие части его сознания не знали, как его увидеть, поэтому Фил просто вставил так и не распознанный осколок будущего в рамочку и поместил на полку вместе с остальными.
То же самое справедливо и для чего угодно другого. Например, сигарета, которую он собирается закурить: как он ее держит, количество затяжек, которые он сделает. Так много ответов, лениво плавающих в воздухе над нашими жизнями, как сероватый дым у лица Уэбера.
* * *
— Слушай, а Фил когда-нибудь рассказывал тебе о собаке и о том, как к нему в комнату вошла смерть?
— Уайетт, что же все-таки случилось с этим ангелом, Спросоней? Я думал ты наконец собрался рассказать мне об этом.
Он поджал губы и кивнул.
— Расскажу, но ведь нам лететь еще целых три часа.
— Вот за что я люблю «Декамерон» и «Кентер-берийские рассказы» — все сидели кружком да травили друг дружке всякие сногсшибательные истории, поскольку, пока вокруг свирепствовала чума или предстояло топать еще добрую сотню миль до Кентербери, просто нечем было заняться.
— Позволь я все же сначала расскажу тебе о собаке и смерти. К тому же, это все равно, в той или иной степени, связано с Филом и Спросоней.
Так вот, когда Фил был маленьким, у них была собака по кличке Генриетта, Ее свободно отпускали бегать, где вздумается, поэтому она довольно регулярно приносила щенков. В доме ее место было в комнате Фила, в уголке, и Генриетта, когда приходило время рожать, просто укладывалась на подстилку и рожала.
В одном из пометов среди нормальных здоровых щенков оказался один очень слабенький и притом явно больной малыш. По словам Фила, сразу было видно, что он не жилец, но Генриетта по какой-то непонятной причине любила его гораздо больше, чем остальных, и всегда проявляла по отношению к нему особую заботу. Всем это казалось довольно странным, поскольку обычно животные просто не обращают внимания на самого слабого детеныша, а порой даже убивают его.
Однако, вопреки всему, Генриетта просто души не чаяла в бедняге, всегда следила за тем, чтобы он получал достаточно молока и вылизывала его чаще других… Одно время стало даже казаться, что малыш, всем на удивление, вытянет, но вскоре он стал слабеть и через несколько дней явно должен был умереть.
Как-то вечером, делая уроки, Фил вдруг поднял голову, потому что услышал рычание Генриетты. Она вообще крайне редко подавала голос, а сейчас, в совершенно пустой комнате, ей и тем более рычать было абсолютно не на что. Но она все не унималась. Гррр! Гррр! Без остановки. При этом она неотрывно смотрела на одно из окон. Фил выглянул из него наружу, но и возле дома ничего подозрительного не заметил. Собака тем временем бешено колотила хвостом и яростно рычала: налицо были все признаки начинающейся собачьей свары. Но ведь в комнате-то никого не было!
Внезапно она вскочила и теперь стояла с трясущимися задними лапами, оскалив зубы и воинственно размахивая хвостом. Взгляд ее по-прежнему был устремлен все туда же, но постепенно она стала медленно поворачивать голову, будто следя за кем-то, пересекающим комнату и приближающимся к ней.
Перед этим она лежала вместе со своими щенками, кормя их, и теперь они слепо тыкались на подгибающихся трехдневных лапках во все стороны, пытаясь снова отыскать материнские соски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74