У обитателя этого домика уже была чума, и потому он ее не боялся. Место это было вполне уединенно и находилось неподалеку – я, не торопясь, мог быть там через полчаса. Не медля более, я решил, что, вернувшись туда, прикажу крестьянину не выдавать меня никому, особенно же моим друзьям, если они будут меня искать. Чувствуя, что нужно спешить, пока не возобновилась боль, я натянул поводья и пробормотал какое-то извинение мадам: помнится, я сказал, что уронил перчатку. Дело обошлось, думаю, потому, что она была всецело поглощена своим горем. Она отпустила меня. Прежде чем кто-нибудь мог заметить, я уже отстал ярдов на сто и исчез из виду за поворотом дороги.
Возбуждение от побега поддерживало меня некоторое время, но затем новый приступ боли лишил меня возможности о чем-либо думать. Когда боль снова утихла, я уже чувствовал себя совершенно разбитым, но сознание не покидало меня: я был самым несчастным человеком. Отчаяние наполняло просеки мраком; всюду мне мерещилось кладбище и тому подобное. Сознание ужасного положения почти совсем лишало меня мужества; меня угнетали картины прошлого и планы на будущее; я готов был плакать о погибели всего. А тут еще в минуты крайней слабости в чаще виделся мне облик девушки: она манила меня, я мчался к ней хотя бы для того только, чтобы сказать, что я, с виду такой жалкий и безобразный, люблю ее. Я с трудом удерживался от искушения… Все, что было во мне низкого, себялюбивого, поднялось во всеоружии., И я возмущался при мысли, что должен погибать, тогда как другие нежатся на солнышке, живут и любят! Мне было так тяжело, что я, кажется, не выдержал бы, если бы пришлось ехать дольше или если бы конь мой не был так послушен и ходок.
Вдруг новый приступ заставил меня забыть обо всем; я ничего не видел пред собой и ехал, ухватившись обеими руками за седло. Вскоре лошадь моя сама остановилась: я был у мельницы. Человек, которого мы видели раньше, вышел. У меня едва хватило сил объяснить ему, в чем дело и что мне было нужно, как новый припадок лишил меня сознания, и я упал. У меня сохранилось лишь смутное воспоминание о том, что было дальше и как я очутился в доме, куда меня ввел крестьянин. Он указал мне на ящик в углу, который служил кроватью и показался моим больным глазам чрезвычайно мрачным. Но что-то внутри его было противно мне: несмотря на все старания уложить меня, я отказался и бросился на солому в другом углу комнаты.
– Чем же эта кровать вам не нравится? – проворчал он.
Я с трудом объяснил ему, что дело было не в этом.
– Она достаточно хороша, чтобы умереть на вей, – продолжал он. – Пятеро умерли на ней: моя жена, сын, дочь и другие сын и дочь. Да, пятеро, и все на этой кровати!
Он сидел в углу у очага, ворча что-то про себя и вопросительно посматривая на меня. Со мной опять сделался припадок. Когда я очнулся, в комнате было темно. Человек все сидел на том же месте, но вдруг, услышав какой-то шум, он встал и подошел к окну. Голос, показавшийся мне знакомым, спрашивал его, не видел ли он меня. Я слышал, как мой хозяин уверял кого-то, что не знает меня вовсе. По звуку удаляющихся копыт и замирающих вдали голосов я догадался, что был покинут. Тут внезапно в мою душу закралось недоверие к крестьянину, на участие которого я так рассчитывал. Эта мысль так сильно подействовала на мой болезненный мозг, что я на минуту точно остолбенел. Навернувшиеся было на глаза слезы застыли на ресницах. Начавшееся головокружение, заставившее меня ухватиться за солому, на которой я лежал, прошло. Было ли все это следствием больного воображения, или мрачный вид этого человека и упорные взгляды, которые он бросал на меня украдкой, внушили мне это подозрение – не знаю. Возможно, что мрачная обстановка комнаты и его грубые слова так подействовали на меня; а, пожалуй, его тайные мысли отражались в его плутовских глазах. Впоследствии оказалось, что пока я лежал, он обобрал меня; но, быть может, он сделал это, будучи уверен, что я умру. Знаю только, что мой страх скоро рассеялся.
Едва крестьянин успел усесться, а я немного привел в порядок свои мысли, как новый шум заставил хозяина вскочить. Насупившись и ворча, бросился он к окну. Но дверь с шумом распахнулась, и Симон Флейкс появился на пороге.
Вместе с ним ворвалось в комнату столько жизни и света, что я вмиг забыл весь ужас моего положения, но вместе с тем потерял остаток мужества.
При виде друга, так недавно еще покинутого, слезы градом полились, и я, как ребенок, потянулся к нему и назвал его по имени. Я думаю, что признаки чумы были так ясны, что всякий, видя меня, мог догадаться.
Симон стоял как громом пораженный, вытаращив глаза на меня. Вдруг чья-то рука отстранила его, и бледная тонкая фигурка в капоре заслонила от меня солнце. То была мадемуазель.
Ее появление привело меня, слава Богу, в сознание: не то я опозорился бы на всю жизнь. Я закричал, чтоб ее увели, что у меня чума, что она умрет, и велел хозяину затворить дверь. Страх за нее вернул мне силы: я вскочил с постели полуодетый и хотел бежать, чтоб спрятаться от нее, все крича, чтоб увели ее; но новый припадок лишил меня сознания, и я упал. Я ничего не сознавал, пока кто-то не подал мне воды; я жадно напился и пришел в себя. Я увидел, что дом был полон людей, и с радостью заметил, что девушки среди них не было. Я хотел приказать Мэньяну также уйти: на его лице я также прочел ужас. Но у меня не хватило сил говорить.
Когда я повернулся, чтоб посмотреть, кто меня поддерживает… о, мне теперь снится это!.. Волосы девушки падали мне на лоб; ее рука подавала мне питье; на лицо мое капали ее слезы, которых она и не думала скрывать. У меня хватило бы еще сил ее оттолкнуть: она была такая слабенькая, маленькая. Но боли возобновились, я зарыдал и снова потерял сознание.
Мне рассказывали потом, что более месяца я был между жизнью и смертью, то метался в жару, то обливался холодным потом. Если б не самый тщательный уход, который не ослабевал ни на минуту, несмотря на самую заразную болезнь, я сто раз мог бы умереть, как ежедневно умирали сотни людей вокруг меня. Прежде всего меня унесли из этого дома, где я неминуемо погиб бы: настолько он был пропитан чумным ядом. Меня положили в лесу, под навесом из сучьев, искусно защищенным с наветренной стороны множеством плащей и попон. Здесь, конечно, я подвергался опасности простудиться от сырости; зато свежий воздух разгонял тоску и мозговую горячку. Когда у меня появились первые проблески сознания, в душу мне прокралась радость света, свежей зелени, весеннего леса. Блеск солнца, достигавший моих слезливых глаз, смягчался, проходя сквозь густую веселую листву.
Когда глаза мои уставали от света, я уходил в тень и ложился на пестрый цветочный ковер. А когда лихорадка покинула меня, когда я стал отличать утро от вечера, мужчину от женщины, первые звуки, которые я услышал, было пение и воркование птичек…
Мадемуазель, мадам и Фаншетта устроились как могли в шалашах около меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
Возбуждение от побега поддерживало меня некоторое время, но затем новый приступ боли лишил меня возможности о чем-либо думать. Когда боль снова утихла, я уже чувствовал себя совершенно разбитым, но сознание не покидало меня: я был самым несчастным человеком. Отчаяние наполняло просеки мраком; всюду мне мерещилось кладбище и тому подобное. Сознание ужасного положения почти совсем лишало меня мужества; меня угнетали картины прошлого и планы на будущее; я готов был плакать о погибели всего. А тут еще в минуты крайней слабости в чаще виделся мне облик девушки: она манила меня, я мчался к ней хотя бы для того только, чтобы сказать, что я, с виду такой жалкий и безобразный, люблю ее. Я с трудом удерживался от искушения… Все, что было во мне низкого, себялюбивого, поднялось во всеоружии., И я возмущался при мысли, что должен погибать, тогда как другие нежатся на солнышке, живут и любят! Мне было так тяжело, что я, кажется, не выдержал бы, если бы пришлось ехать дольше или если бы конь мой не был так послушен и ходок.
Вдруг новый приступ заставил меня забыть обо всем; я ничего не видел пред собой и ехал, ухватившись обеими руками за седло. Вскоре лошадь моя сама остановилась: я был у мельницы. Человек, которого мы видели раньше, вышел. У меня едва хватило сил объяснить ему, в чем дело и что мне было нужно, как новый припадок лишил меня сознания, и я упал. У меня сохранилось лишь смутное воспоминание о том, что было дальше и как я очутился в доме, куда меня ввел крестьянин. Он указал мне на ящик в углу, который служил кроватью и показался моим больным глазам чрезвычайно мрачным. Но что-то внутри его было противно мне: несмотря на все старания уложить меня, я отказался и бросился на солому в другом углу комнаты.
– Чем же эта кровать вам не нравится? – проворчал он.
Я с трудом объяснил ему, что дело было не в этом.
– Она достаточно хороша, чтобы умереть на вей, – продолжал он. – Пятеро умерли на ней: моя жена, сын, дочь и другие сын и дочь. Да, пятеро, и все на этой кровати!
Он сидел в углу у очага, ворча что-то про себя и вопросительно посматривая на меня. Со мной опять сделался припадок. Когда я очнулся, в комнате было темно. Человек все сидел на том же месте, но вдруг, услышав какой-то шум, он встал и подошел к окну. Голос, показавшийся мне знакомым, спрашивал его, не видел ли он меня. Я слышал, как мой хозяин уверял кого-то, что не знает меня вовсе. По звуку удаляющихся копыт и замирающих вдали голосов я догадался, что был покинут. Тут внезапно в мою душу закралось недоверие к крестьянину, на участие которого я так рассчитывал. Эта мысль так сильно подействовала на мой болезненный мозг, что я на минуту точно остолбенел. Навернувшиеся было на глаза слезы застыли на ресницах. Начавшееся головокружение, заставившее меня ухватиться за солому, на которой я лежал, прошло. Было ли все это следствием больного воображения, или мрачный вид этого человека и упорные взгляды, которые он бросал на меня украдкой, внушили мне это подозрение – не знаю. Возможно, что мрачная обстановка комнаты и его грубые слова так подействовали на меня; а, пожалуй, его тайные мысли отражались в его плутовских глазах. Впоследствии оказалось, что пока я лежал, он обобрал меня; но, быть может, он сделал это, будучи уверен, что я умру. Знаю только, что мой страх скоро рассеялся.
Едва крестьянин успел усесться, а я немного привел в порядок свои мысли, как новый шум заставил хозяина вскочить. Насупившись и ворча, бросился он к окну. Но дверь с шумом распахнулась, и Симон Флейкс появился на пороге.
Вместе с ним ворвалось в комнату столько жизни и света, что я вмиг забыл весь ужас моего положения, но вместе с тем потерял остаток мужества.
При виде друга, так недавно еще покинутого, слезы градом полились, и я, как ребенок, потянулся к нему и назвал его по имени. Я думаю, что признаки чумы были так ясны, что всякий, видя меня, мог догадаться.
Симон стоял как громом пораженный, вытаращив глаза на меня. Вдруг чья-то рука отстранила его, и бледная тонкая фигурка в капоре заслонила от меня солнце. То была мадемуазель.
Ее появление привело меня, слава Богу, в сознание: не то я опозорился бы на всю жизнь. Я закричал, чтоб ее увели, что у меня чума, что она умрет, и велел хозяину затворить дверь. Страх за нее вернул мне силы: я вскочил с постели полуодетый и хотел бежать, чтоб спрятаться от нее, все крича, чтоб увели ее; но новый припадок лишил меня сознания, и я упал. Я ничего не сознавал, пока кто-то не подал мне воды; я жадно напился и пришел в себя. Я увидел, что дом был полон людей, и с радостью заметил, что девушки среди них не было. Я хотел приказать Мэньяну также уйти: на его лице я также прочел ужас. Но у меня не хватило сил говорить.
Когда я повернулся, чтоб посмотреть, кто меня поддерживает… о, мне теперь снится это!.. Волосы девушки падали мне на лоб; ее рука подавала мне питье; на лицо мое капали ее слезы, которых она и не думала скрывать. У меня хватило бы еще сил ее оттолкнуть: она была такая слабенькая, маленькая. Но боли возобновились, я зарыдал и снова потерял сознание.
Мне рассказывали потом, что более месяца я был между жизнью и смертью, то метался в жару, то обливался холодным потом. Если б не самый тщательный уход, который не ослабевал ни на минуту, несмотря на самую заразную болезнь, я сто раз мог бы умереть, как ежедневно умирали сотни людей вокруг меня. Прежде всего меня унесли из этого дома, где я неминуемо погиб бы: настолько он был пропитан чумным ядом. Меня положили в лесу, под навесом из сучьев, искусно защищенным с наветренной стороны множеством плащей и попон. Здесь, конечно, я подвергался опасности простудиться от сырости; зато свежий воздух разгонял тоску и мозговую горячку. Когда у меня появились первые проблески сознания, в душу мне прокралась радость света, свежей зелени, весеннего леса. Блеск солнца, достигавший моих слезливых глаз, смягчался, проходя сквозь густую веселую листву.
Когда глаза мои уставали от света, я уходил в тень и ложился на пестрый цветочный ковер. А когда лихорадка покинула меня, когда я стал отличать утро от вечера, мужчину от женщины, первые звуки, которые я услышал, было пение и воркование птичек…
Мадемуазель, мадам и Фаншетта устроились как могли в шалашах около меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115