В этом письме ты перечислил несколько вопросов, которые тогда очень тебя занимали. И я решила затронуть те же вопросы, один за другим, в том же порядке, так что, в сущности, ты получил письмо от самого себя. Это и было паролем, впустившим меня в тайную комнату. Когда ты получил мою первую открытку, ты подумал, что нашел кого-то на одной волне с собой. Это было действительно так, и нашел ты себя».
Вместе с этим признанием от К* я получил бандероль от Шейла (с нью-йоркским штампом). В ней была статья, напечатанная в журнале на востоке страны, о том, что произошло в газете. «Статья хорошая, – писал Шейл, – автор почти все рассказал правильно; только есть один нюанс…» – и потом, так деликатно, как только мог, он объяснял, что в статье был упомянут – и процитирован – каждый ушедший из газеты журналист, кроме меня. Это было любопытно. Нет, не просто любопытно, это захватываю дух, насколько я был, оказывается, не у дел; я был так уникально незначителен, что мой уход, единственный из всех, не заслуживал упоминания. И мне оставалось только гадать: может, с моей стороны было моральным тщеславием уходить? Может, целью моего жеста было всего лишь привлечь внимание? Может, я, сам того не осознавая, начал исчезать давно, как свет, моргнувший и пропавший в Сентрал-Парке, и мой солипсизм настолько поглотил меня, что я не заметил собственного исчезновения, пока мне наконец не предъявили это неопровержимое доказательство – отсутствие моего имени. Может быть, после того, как я отдалился от памяти, память отдалилась от меня. Я начал доставать старые газеты. Начал доставать все номера, где были напечатаны мои рецензии, чтобы увериться в чем-то, в чем никогда, наверно, не был уверен, и тогда я это увидел, или, точнее, увидел, что видеть было нечего. Я не мог найти ни одной написанной мною рецензии. «Точно помню, у меня что-то было в этом номере», – бормотал я себе под нос, бешено раскидывая по комнате газеты; но ни в одной из них не было ничего. Я не нашел своей фамилии ни в одной колонке «Содержание», ни даже в списке сотрудников редакции. Может, они еще давно случайно упустили мое имя из списка, а я просто не заметил? Ничто не указывало на то, что я вообще когда-либо печатался в газете, за единственным исключением; и мне не надо ведь, правда, объяснять тебе, что это была за статья.
Я позвонил Вив. Она обитала в пригороде Амстердама, прочесывая голландские болота в поиске точных координат места, где следовало воздвигнуть Мнемоскоп, указывающий на Лос-Анджелес. Была полночь; она сонно ответила, в ее полушарии было восемь утра. Мы разговаривали, находясь по разные стороны сознания: Вив – на стороне пробуждения, я – на стороне сомнамбулизма. Наверно, я позвонил, чтобы доказать себе, что я все еще существую, но разговор с Вив всего лишь доказал мне, что существует она, и заставил меня желать ее еще больше, измучив меня тем, как близок был ее голос, в то время как она была так далеко. И что бы я ни делал, куда бы ни шел в следующие дни, я мог думать только о Вив – на рынке, в кафе неподалеку, гуляя по Стрипу, глядя на старое здание клуба Сент-Джеймс за окном. О Вив я думал днем на автомойке, глядя, как двое мексиканцев наводят блеск на мою машину, протирают крылья и покрышки; меж далеких холмов к востоку полыхал первый пожар, виденный мною с Рождества. Я не мог с точностью определить, какое кольцо горит, было похоже, что огонь – дальше Сильверлейка, где-то за пустыми высотками даунтауна, к северо-западу от Рдеющих Лофтов; и я даже сказал парню, который стоял рядом и тоже ждал, пока будет готова его машина: видно, они опять их жгут, – и он сказал: нет, по слухам, это не официальный пожар, а случайный, или поджог, все ведь так высохло; и я разглядывал дым, мои мысли следовали за его колечками к небу, когда мне пришло в голову, я даже не знаю, когда, что только один из мексиканцев сушит мою машину, а второй ничего не делает, только расхаживает вокруг и разглядывает ее, и вообще он довольно хорошо одет для работника автомойки. Действительно, продолжал думать я, это самый нарядный автомойщик, которого я когда-либо видел, и тут он спокойно сел в мою машину. Первый мойщик посмотрел на него безучастно, не выражая тревоги; и примерно в тот момент, когда хорошо одетый парень, усевшийся в водительское кресло, повернул ключ в зажигании, я наконец встал со стула и пошел к нему, так как следующие слова наконец лениво мелькнули в моем мозгу: «Человек, который сейчас заводит твою машину, не работает на автомойке». К тому моменту, как он вырулил на улицу, я рванул, как спринтер, и я бежал рядом, колотя по крыше, когда он газанул по бульвару Голливуд. Он уже дергал пепельницу, поднимал и опускал автоматические окна, настраивал тембр в магнитоле и, словом, от души радовался всем прибамбасам его совершенно новой, чистой машины, повернув зеркало заднего вида так, чтобы полностью насладиться видом того, как я беспомощно бегу за ним.
Оглядываясь назад, можно сказать, что это не было такой уж и большой бедой. В Лос-Анджелесе у людей постоянно угоняют машины, а то и хуже. Бежать рядом с машиной, когда он отъезжал, пытаться открыть дверь и дотянуться до него своими руками потенциального убийцы было не самым умным поступком в моей жизни; насколько я знаю, он мог бы достать пистолет и застрелить меня. Намного серьезней для меня было то, что – так уж вышло – в машине собралось много личных пожитков: одежды, кассет, книг, бумаг, – хотя я не помню почему. Как будто я сосредоточил всю свою жизнь в одном месте специально, чтобы ее было легче отобрать. В любом случае меня это сломало. В то время как при других обстоятельствах угон машины был бы просто колоссальным неудобством, сейчас это стало невыносимым грузом после всего остального – отъезда Вив, ухода из газеты, распада «кабального совета». И вдобавок все остальное. Все остальное, происходившее в те же дни, медленное исчезновение моей жизни, вещь за вещью, человек за человеком, момент за моментом, мечта за мечтой. Я лежал дома в постели, глядя, как фауна и споры медленно покрывают мои стены и потолок, чувствуя себя в том же тупике, что и во сне, когда самоубийство казалось действием не столько радикально-эмоциональным, сколько благоразумным, действием, которое позволило бы мне обрести темп, соответствующий подлинному темпу моей жизни. Вот и все, чем стал для меня угон машины, – последней соломинкой; в любом другом умственном состоянии я либо пережил бы это, либо принял бы за какой-нибудь знак. Но мое умственное состояние не позволяло мне принимать что-либо за какой-либо знак, и я лежал в кровати, слушая, как люди вешают трубку, дозвонившись до автоответчика, помолчав сперва так долго и так зловеще, что даже автоответчик не мог этого выдержать и вешал трубку первым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Вместе с этим признанием от К* я получил бандероль от Шейла (с нью-йоркским штампом). В ней была статья, напечатанная в журнале на востоке страны, о том, что произошло в газете. «Статья хорошая, – писал Шейл, – автор почти все рассказал правильно; только есть один нюанс…» – и потом, так деликатно, как только мог, он объяснял, что в статье был упомянут – и процитирован – каждый ушедший из газеты журналист, кроме меня. Это было любопытно. Нет, не просто любопытно, это захватываю дух, насколько я был, оказывается, не у дел; я был так уникально незначителен, что мой уход, единственный из всех, не заслуживал упоминания. И мне оставалось только гадать: может, с моей стороны было моральным тщеславием уходить? Может, целью моего жеста было всего лишь привлечь внимание? Может, я, сам того не осознавая, начал исчезать давно, как свет, моргнувший и пропавший в Сентрал-Парке, и мой солипсизм настолько поглотил меня, что я не заметил собственного исчезновения, пока мне наконец не предъявили это неопровержимое доказательство – отсутствие моего имени. Может быть, после того, как я отдалился от памяти, память отдалилась от меня. Я начал доставать старые газеты. Начал доставать все номера, где были напечатаны мои рецензии, чтобы увериться в чем-то, в чем никогда, наверно, не был уверен, и тогда я это увидел, или, точнее, увидел, что видеть было нечего. Я не мог найти ни одной написанной мною рецензии. «Точно помню, у меня что-то было в этом номере», – бормотал я себе под нос, бешено раскидывая по комнате газеты; но ни в одной из них не было ничего. Я не нашел своей фамилии ни в одной колонке «Содержание», ни даже в списке сотрудников редакции. Может, они еще давно случайно упустили мое имя из списка, а я просто не заметил? Ничто не указывало на то, что я вообще когда-либо печатался в газете, за единственным исключением; и мне не надо ведь, правда, объяснять тебе, что это была за статья.
Я позвонил Вив. Она обитала в пригороде Амстердама, прочесывая голландские болота в поиске точных координат места, где следовало воздвигнуть Мнемоскоп, указывающий на Лос-Анджелес. Была полночь; она сонно ответила, в ее полушарии было восемь утра. Мы разговаривали, находясь по разные стороны сознания: Вив – на стороне пробуждения, я – на стороне сомнамбулизма. Наверно, я позвонил, чтобы доказать себе, что я все еще существую, но разговор с Вив всего лишь доказал мне, что существует она, и заставил меня желать ее еще больше, измучив меня тем, как близок был ее голос, в то время как она была так далеко. И что бы я ни делал, куда бы ни шел в следующие дни, я мог думать только о Вив – на рынке, в кафе неподалеку, гуляя по Стрипу, глядя на старое здание клуба Сент-Джеймс за окном. О Вив я думал днем на автомойке, глядя, как двое мексиканцев наводят блеск на мою машину, протирают крылья и покрышки; меж далеких холмов к востоку полыхал первый пожар, виденный мною с Рождества. Я не мог с точностью определить, какое кольцо горит, было похоже, что огонь – дальше Сильверлейка, где-то за пустыми высотками даунтауна, к северо-западу от Рдеющих Лофтов; и я даже сказал парню, который стоял рядом и тоже ждал, пока будет готова его машина: видно, они опять их жгут, – и он сказал: нет, по слухам, это не официальный пожар, а случайный, или поджог, все ведь так высохло; и я разглядывал дым, мои мысли следовали за его колечками к небу, когда мне пришло в голову, я даже не знаю, когда, что только один из мексиканцев сушит мою машину, а второй ничего не делает, только расхаживает вокруг и разглядывает ее, и вообще он довольно хорошо одет для работника автомойки. Действительно, продолжал думать я, это самый нарядный автомойщик, которого я когда-либо видел, и тут он спокойно сел в мою машину. Первый мойщик посмотрел на него безучастно, не выражая тревоги; и примерно в тот момент, когда хорошо одетый парень, усевшийся в водительское кресло, повернул ключ в зажигании, я наконец встал со стула и пошел к нему, так как следующие слова наконец лениво мелькнули в моем мозгу: «Человек, который сейчас заводит твою машину, не работает на автомойке». К тому моменту, как он вырулил на улицу, я рванул, как спринтер, и я бежал рядом, колотя по крыше, когда он газанул по бульвару Голливуд. Он уже дергал пепельницу, поднимал и опускал автоматические окна, настраивал тембр в магнитоле и, словом, от души радовался всем прибамбасам его совершенно новой, чистой машины, повернув зеркало заднего вида так, чтобы полностью насладиться видом того, как я беспомощно бегу за ним.
Оглядываясь назад, можно сказать, что это не было такой уж и большой бедой. В Лос-Анджелесе у людей постоянно угоняют машины, а то и хуже. Бежать рядом с машиной, когда он отъезжал, пытаться открыть дверь и дотянуться до него своими руками потенциального убийцы было не самым умным поступком в моей жизни; насколько я знаю, он мог бы достать пистолет и застрелить меня. Намного серьезней для меня было то, что – так уж вышло – в машине собралось много личных пожитков: одежды, кассет, книг, бумаг, – хотя я не помню почему. Как будто я сосредоточил всю свою жизнь в одном месте специально, чтобы ее было легче отобрать. В любом случае меня это сломало. В то время как при других обстоятельствах угон машины был бы просто колоссальным неудобством, сейчас это стало невыносимым грузом после всего остального – отъезда Вив, ухода из газеты, распада «кабального совета». И вдобавок все остальное. Все остальное, происходившее в те же дни, медленное исчезновение моей жизни, вещь за вещью, человек за человеком, момент за моментом, мечта за мечтой. Я лежал дома в постели, глядя, как фауна и споры медленно покрывают мои стены и потолок, чувствуя себя в том же тупике, что и во сне, когда самоубийство казалось действием не столько радикально-эмоциональным, сколько благоразумным, действием, которое позволило бы мне обрести темп, соответствующий подлинному темпу моей жизни. Вот и все, чем стал для меня угон машины, – последней соломинкой; в любом другом умственном состоянии я либо пережил бы это, либо принял бы за какой-нибудь знак. Но мое умственное состояние не позволяло мне принимать что-либо за какой-либо знак, и я лежал в кровати, слушая, как люди вешают трубку, дозвонившись до автоответчика, помолчав сперва так долго и так зловеще, что даже автоответчик не мог этого выдержать и вешал трубку первым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61