смотрел из зеркала перспективный молодой ученый. Потом дружок-милиционер помог мне понять, в чем дело, – велика оправа очков. Я кинулся в «Оптику», перемерив пять-шесть оправ, кажется, нашел необходимое. Ходила в «Оптику» со мной Дашка – она долго, кладя голову то на правое, то на левое плечо, размышляла, потом врастяжечку произнесла:
– По-о-о-охо-ож немно-о-ожечко на Ва-а-анечку ду-у-у-рач-ка!
* * *
Гридасову я ответил, подняв кулак:
– «Но пасаран!»
Мне не хотелось встречать знакомых в лабиринте коридоров: через запасной выход я спустился вниз; на улице стоял ранний солнцепек, солнце рассиялось так, что полагалось бы ходить в шортах, а ведь начался сентябрь. У памятника Пушкину я назначил свидание Нелли Озеровой; она была на месте, кинулась ко мне, так как мы не виделись почти два месяца, которые она провела на юге. Я обхватил Нельку за голову, она то плакала, то смеялась у меня под мышкой, на нас никто не обращал внимания: здесь было полно целующихся. Нелька распустила длинные волосы, стала пудриться, а может быть, просто загорела; была красива. Я от волнения начал юморить:
– Ишь ты, приехала, не заржавела, а волос у ее длинный, как фост у сороки, но сама пригожа – вот то-ко плохо у нее с зубишком-то: золота, значит, у нее нет, так она железу на зуб-то приладила. Ну, это ничё – зубов-то у ей сто…
Черт знает как я был рад Нельке, но командировка и железнодорожный билет лежали у меня в нагрудном кармане. Нелька не огорчилась:
– Это даже к лучшему, Никита! Я так измотана… – И прикусила язык. – Прости, родной! Похудел, побледнел, сутулится. Да что они с тобой сделали в последний момент в этой самой Академии?
Я не сказал Нельке, что огказался от черноморского курорта, чтобы только скорее вернуться в «Зарю», без которой буквально пропадал, а сообщил:
– У нас с тобой теперь новая конспиративная квартира сроком на три года. Товарищ по Академии уезжает в Нигерию…
Я с трепетом вспомнил о своем страхе быть посланным корреспондентом «Зари» за границу. Я свободно «спикал», и вдруг пришла мысль: «Вот и поедешь в англоязычную страну спецкором!» Уехать из СССР, чтобы за это время Валька Грачев или Андрей Коростылев сели на место Ивана Ивановича? Лучше сигануть с моста с железякой, привязанной к шее…
– Нелька, – сказал я, – Нелька, я счастлив, но мне надо бежать домой за вещичками… Кроме того, я трушу.
– Ты? Трусишь? Давно так не смеялась!
– Нет, серьезно, Нелька. Я мог дисквалифицироваться.
– Да ну тебя, ослище!
Я и на этот раз не взял в толк, почему лгу такому близкому человеку, как Нелька. Она бы только развеселилась, узнав, что я заранее не хотел привозить хороший очерк, чтобы не носить по-прежнему только один титул – очеркист.
Я сам удивился тому, как естественно все у меня получилось. Вернувшись из командировки, я два дня не мог начать очерк: напишу один абзац – трепотня, напишу второй – сопливая сентиментальность, напишу третий – пафосность, трибуна. Подвальный очерк, который раньше я писал часов за двенадцать, отнял у меня пятидневку, и вот тогда я впервые пожалел тех ребят, которые впопыхах, не имея призвания, бросились на журналистские факультеты. Хотеть и не мочь при том условии, что у тебя есть все для создания шедевра: белая бумага, шариковая ручка, целиком исписанный блокнот. Это большая человеческая беда, а я раньше посмеивался над несчастными… Набравшись сил, сконцентрировав всю волю на том, чтобы на лице не было и тени неуверенности, я пришел к Илье Гридасову, полубросил очерк на стол:
– Вот! Накорябал!
Он неожиданно быстро ответил:
– Главный ждет очерк. Через час заходи – прочту!
Илья Гридасов не был большим ценителем очерков, обычно мои он только просматривал, расставляя пропущенные мною или машинистками знаки препинания, но удачу от поражения отличить умел. По прошествии часа, когда я уже собрался к Гридасову, он сам вошел в мой кабинет. Тяжело дыша от полноты, Илья Гридасов сказал:
– Это плохой очерк, Никита! Даже очень плохой. – И вдруг солнечно улыбнулся. – Все будет хорошо, Никита, все будет хорошо!
Мое лицо стало трагично, губы вздрагивали от желания расхохотаться, но ничего этого Гридасов не заметил. Он дружелюбно спросил:
– А может, покажем еще кому-то?
Я сказал:
– Верни очерк. Ты прав!
II
Вот так начался в моей жизни тоскливый период хорошо скроенных и ловко сшитых статей, которые называются «постановочными» и в газете ценятся превыше всего. О неудачном очерке Иван Иванович сказал только: «Детренаж!», и жизнь плавно покатилась дальше, и как будто все забыли, какие очерки писал раньше Никита Ваганов. Итак, я ездил за постановочными статьями и отлично писал их. Крупными статьями я создавал себе в высших инстанциях репутацию думающего, серьезного и, несомненно, перспективного журналиста. Вот ведь как удобно устроен я, Никита Ваганов, если всем существом воспротивился несолидности очерков и несерьезности фельетонов!
… Теперь я, смертельно больной, не удивляюсь тому, что редактор Иван Иванович как бы не обратил внимания на неудачу с очерком, и вообще мои дела в газете «Заря» шли все лучше и лучше. Надев очки меньшего размера, вспомнив школу Ивана Мазгарева, всегда аккуратно подстриженный, я незаметно – простите! – становился мил коллективу немногословностью, добрым лицом, скромной походкой, редкими выступлениями на редакционных летучках. Одним словом, я навел порядок в вопросах «посредственность и одаренность», «серость и яркость»: быть как все, но самую чуточку впереди, в этой смешной гонке к двухметрового размера углублению в земле…
* * *
В общем жил – не тужил, если бы не надвигалась большая забота – моя жена Вера собралась рожать второго ребенка, и мы с тревогой задумывались, как четверым разместиться в двухкомнатной квартире, чтоб я мог спокойно высыпаться. Вам эта проблема кажется простой: в одной комнате Вера и ребенок, в другой – отец семейства и первенец Костя. Так вот, знайте: спать в одной комнате с Костей – значило спать с «Вождем краснокожих» из новеллы О’Генри. Он разговаривал во сне, угрожая кому-то, пел популярные песни и, главное, ругался, как последний извозчик. Работал я, сами понимаете, от светла до поздней ночи и пересиживал иногда самого Игнатова, на день рождения которому ребята преподнесли иностранную надувную раскладушку – удивительно удобную. Игнатов поблагодарил без малейшего юмора и сразу же напомнил дарителям, что номер еще «висит в воздухе». Вполне понятно, что, работая в пустой и гулкой редакции, мы забегали иногда друг к другу и очень скоро подружились, если можно назвать дружбой одну улыбку за вечер и переход на «ты», что считалось роскошью в отношениях с Игнатовым. Я научился по-игнатовскп делать сразу несколько дел, все помнить, но записывать на квадратике твердой бумаги;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
– По-о-о-охо-ож немно-о-ожечко на Ва-а-анечку ду-у-у-рач-ка!
* * *
Гридасову я ответил, подняв кулак:
– «Но пасаран!»
Мне не хотелось встречать знакомых в лабиринте коридоров: через запасной выход я спустился вниз; на улице стоял ранний солнцепек, солнце рассиялось так, что полагалось бы ходить в шортах, а ведь начался сентябрь. У памятника Пушкину я назначил свидание Нелли Озеровой; она была на месте, кинулась ко мне, так как мы не виделись почти два месяца, которые она провела на юге. Я обхватил Нельку за голову, она то плакала, то смеялась у меня под мышкой, на нас никто не обращал внимания: здесь было полно целующихся. Нелька распустила длинные волосы, стала пудриться, а может быть, просто загорела; была красива. Я от волнения начал юморить:
– Ишь ты, приехала, не заржавела, а волос у ее длинный, как фост у сороки, но сама пригожа – вот то-ко плохо у нее с зубишком-то: золота, значит, у нее нет, так она железу на зуб-то приладила. Ну, это ничё – зубов-то у ей сто…
Черт знает как я был рад Нельке, но командировка и железнодорожный билет лежали у меня в нагрудном кармане. Нелька не огорчилась:
– Это даже к лучшему, Никита! Я так измотана… – И прикусила язык. – Прости, родной! Похудел, побледнел, сутулится. Да что они с тобой сделали в последний момент в этой самой Академии?
Я не сказал Нельке, что огказался от черноморского курорта, чтобы только скорее вернуться в «Зарю», без которой буквально пропадал, а сообщил:
– У нас с тобой теперь новая конспиративная квартира сроком на три года. Товарищ по Академии уезжает в Нигерию…
Я с трепетом вспомнил о своем страхе быть посланным корреспондентом «Зари» за границу. Я свободно «спикал», и вдруг пришла мысль: «Вот и поедешь в англоязычную страну спецкором!» Уехать из СССР, чтобы за это время Валька Грачев или Андрей Коростылев сели на место Ивана Ивановича? Лучше сигануть с моста с железякой, привязанной к шее…
– Нелька, – сказал я, – Нелька, я счастлив, но мне надо бежать домой за вещичками… Кроме того, я трушу.
– Ты? Трусишь? Давно так не смеялась!
– Нет, серьезно, Нелька. Я мог дисквалифицироваться.
– Да ну тебя, ослище!
Я и на этот раз не взял в толк, почему лгу такому близкому человеку, как Нелька. Она бы только развеселилась, узнав, что я заранее не хотел привозить хороший очерк, чтобы не носить по-прежнему только один титул – очеркист.
Я сам удивился тому, как естественно все у меня получилось. Вернувшись из командировки, я два дня не мог начать очерк: напишу один абзац – трепотня, напишу второй – сопливая сентиментальность, напишу третий – пафосность, трибуна. Подвальный очерк, который раньше я писал часов за двенадцать, отнял у меня пятидневку, и вот тогда я впервые пожалел тех ребят, которые впопыхах, не имея призвания, бросились на журналистские факультеты. Хотеть и не мочь при том условии, что у тебя есть все для создания шедевра: белая бумага, шариковая ручка, целиком исписанный блокнот. Это большая человеческая беда, а я раньше посмеивался над несчастными… Набравшись сил, сконцентрировав всю волю на том, чтобы на лице не было и тени неуверенности, я пришел к Илье Гридасову, полубросил очерк на стол:
– Вот! Накорябал!
Он неожиданно быстро ответил:
– Главный ждет очерк. Через час заходи – прочту!
Илья Гридасов не был большим ценителем очерков, обычно мои он только просматривал, расставляя пропущенные мною или машинистками знаки препинания, но удачу от поражения отличить умел. По прошествии часа, когда я уже собрался к Гридасову, он сам вошел в мой кабинет. Тяжело дыша от полноты, Илья Гридасов сказал:
– Это плохой очерк, Никита! Даже очень плохой. – И вдруг солнечно улыбнулся. – Все будет хорошо, Никита, все будет хорошо!
Мое лицо стало трагично, губы вздрагивали от желания расхохотаться, но ничего этого Гридасов не заметил. Он дружелюбно спросил:
– А может, покажем еще кому-то?
Я сказал:
– Верни очерк. Ты прав!
II
Вот так начался в моей жизни тоскливый период хорошо скроенных и ловко сшитых статей, которые называются «постановочными» и в газете ценятся превыше всего. О неудачном очерке Иван Иванович сказал только: «Детренаж!», и жизнь плавно покатилась дальше, и как будто все забыли, какие очерки писал раньше Никита Ваганов. Итак, я ездил за постановочными статьями и отлично писал их. Крупными статьями я создавал себе в высших инстанциях репутацию думающего, серьезного и, несомненно, перспективного журналиста. Вот ведь как удобно устроен я, Никита Ваганов, если всем существом воспротивился несолидности очерков и несерьезности фельетонов!
… Теперь я, смертельно больной, не удивляюсь тому, что редактор Иван Иванович как бы не обратил внимания на неудачу с очерком, и вообще мои дела в газете «Заря» шли все лучше и лучше. Надев очки меньшего размера, вспомнив школу Ивана Мазгарева, всегда аккуратно подстриженный, я незаметно – простите! – становился мил коллективу немногословностью, добрым лицом, скромной походкой, редкими выступлениями на редакционных летучках. Одним словом, я навел порядок в вопросах «посредственность и одаренность», «серость и яркость»: быть как все, но самую чуточку впереди, в этой смешной гонке к двухметрового размера углублению в земле…
* * *
В общем жил – не тужил, если бы не надвигалась большая забота – моя жена Вера собралась рожать второго ребенка, и мы с тревогой задумывались, как четверым разместиться в двухкомнатной квартире, чтоб я мог спокойно высыпаться. Вам эта проблема кажется простой: в одной комнате Вера и ребенок, в другой – отец семейства и первенец Костя. Так вот, знайте: спать в одной комнате с Костей – значило спать с «Вождем краснокожих» из новеллы О’Генри. Он разговаривал во сне, угрожая кому-то, пел популярные песни и, главное, ругался, как последний извозчик. Работал я, сами понимаете, от светла до поздней ночи и пересиживал иногда самого Игнатова, на день рождения которому ребята преподнесли иностранную надувную раскладушку – удивительно удобную. Игнатов поблагодарил без малейшего юмора и сразу же напомнил дарителям, что номер еще «висит в воздухе». Вполне понятно, что, работая в пустой и гулкой редакции, мы забегали иногда друг к другу и очень скоро подружились, если можно назвать дружбой одну улыбку за вечер и переход на «ты», что считалось роскошью в отношениях с Игнатовым. Я научился по-игнатовскп делать сразу несколько дел, все помнить, но записывать на квадратике твердой бумаги;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120