…
– Я не понимаю вас, сударыня, – в свою очередь, перебил ее я, – впрочем, я пришел сюда не затем, чтобы выслушивать вас, и не за плащом. Если вы мне скажете, в котором часу я смогу застать дома эту девушку и ее мать, мне больше ничего от вас не нужно.
– Здесь ты их больше не увидишь, и не вздумай искать, где они… Убирайся, несчастный, оставь этот дом и чтоб ноги твоей здесь не было!… Это все, что мне поручили тебе передать!»
Тут она, опередив меня, спустилась с лестницы и остановилась у своей двери, видимо, желая убедиться, что я пошел вслед за ней. Сквозь лестничное окно, выходившее во двор, я увидел несколько физиономий, прильнувших к окнам и с интересом наблюдавших за происходившим. Так как мое смущение и, особенно, молчание придавали мне в глазах всего этого общества пристыженный и виноватый вид, я решил объясниться. «Сударыня, – сказал я мегере, учинившей скандал, – нас слушают, поэтому я считаю нужным в присутствии этих людей назвать свое имя. Меня зовут Эдуард де Во. Возможно, что молодая особа и ее почтенная мать когда-нибудь узнают меня лучше. Я приложу к этому все усилия, ибо слишком уважаю обеих, чтобы вынести их презрение. Что касается вас, то на мое презрение вы во всяком случае можете рассчитывать. Без малейших оснований, единственно из низких побуждений, вы причинили девушке зло и, быть может, непоправимое».
С этими словами я в глубокой тишине спустился с лестницы, сопровождаемый шепотом соседей, привлеченных к своим окнам разыгравшейся сценой. Тотчас я снова был на улице.
Я был крайне огорчен, однако не столько возмутительной выходкой женщины, сколько тем, что не повидал свою молодую подругу, и даже не узнал, где она нашла себе убежище. Мне не у кого было об этом спросить, и так как в столь поздний час нечего было и надеяться побывать у нее сегодня же, я с большой неохотой отправился домой.
Тем не менее случившееся нисколько не охладило моих чувств, напротив, – придало им какую-то особенную силу. Неожиданное бегство обеих дам, хотя и опечалившее меня, имело в себе нечто таинственное и романтическое, отвечавшее моим собственным склонностям. Огорченный тревогою матери, я горел нетерпением успокоить ее; а дочь, которой на мгновение коснулось нечистое дыхание клеветы, казалась мне еще более достойной сочувствия. Признавая себя виновником горестного происшествия, я считал себя обязанным продолжать заботиться о ней, и моя роль покровителя, облагораживая мои действия, льстила моему самолюбию и укрепляла чувство, влекущее меня к ней.
Придя домой, я услышал от Жака, что в гостиной меня кто-то дожидается. Я поспешил туда; незнакомый господин, в котором я по костюму сразу признал пастора, хранившего мой плащ, встал с кресла, стоявшего у камина, и поклонился мне.
«Вы вряд ли догадаетесь, сударь, – с волнением произнес он, – что привело меня к вам, да и сам я затрудняюсь высказать вам…
– Не вам ли, – прервал я его, – передали мой плащ?
– Да, мне, – ответил он.
– В таком случае, сударь, я догадываюсь, – сказал я, – что привело вас ко мне, и готов вас выслушать».
Мы сели.
«Должен вам сказать, сударь, – начал он, – что я совсем вас не знаю, и если бы не ваше имя на застежке плаща, я бы не смог придти докучать вам. Впрочем, право, по которому я разрешил себе явиться сюда, основано исключительно на моей обязанности заботиться о моих прихожанах, и если вы это право признаете, я им воспользуюсь.
– Да, сударь, я признаю ваше право, – ответил я.
– Буду с вами откровенен, – продолжал он. – Я пришел сюда с некоторым предубеждением против вас. Оно вызвано и не совсем обычными обстоятельствами, и сообщением соседки, а главное, – горем почтенной матери, которой впервые в жизни пришлось увидеть, как сплетни и злословие коснулись запятнанного имени ее дочери – лучшего украшения и единственного богатства этой девушки. Мне хорошо известно, что сплетни и злословие не щадят ни самых чистых намерений, ни самых честных поступков, и я готов верить, что ваши намерения и поступки были именно таковы. Однако искреннее участие в судьбе двух женщин, которые живут вдали от общества и потому особенно нуждаются в моем попечении, побудило меня придти к вам, чтобы если это возможно, из разговора с вами узнать, какая опасность им угрожала, а может быть угрожает и теперь, и тогда я смогу увереннее руководить ими согласно разуму и истине. И еще вам признаюсь в одном: согрешили вы, или просто поступили необдуманно, я не теряю надежды, что слова беспристрастного старика помогут вам воздержаться от зла, или хотя бы внушат вам уважение и сострадание к моим двум прихожанкам.
– Сударь, я не порицаю ни намерений ваших, ни предубеждений, – сказал я, – но мне кажется, что вы располагаете более убедительным свидетельством, чем мое – свидетельством самой девушки. Если она обвиняет меня в неуважении к ней, если она считает, что я выказал нечто большее, чем почтительную заботу о ней, если она подозревает, что я хоть в малейшей степени покушался на ее невинность… то к чему вам было приходить ко мне? Разве слова скромной девушки не заслуживают большего доверия, чем слова человека, чья виновность всем кажется столь очевидной?… Вот почему, сударь, уважая ваши побуждения, я не могу понять ни цели вашего прихода, ни дурных слухов, послуживших ему причиной. Я еще раз призываю в свидетели эту девушку, и если она сама осудит меня, я приму ее и ваш приговор.
– Слова ваши искренни и благородны, – сказал пастор, – да и свидетельство, которого вы добиваетесь, говорит в вашу пользу. Тем не менее его недостаточно: девушка эта столь неопытна и простодушна, что страшно смутить ее нескромным вопросом. Она не понимает, чего от нее хотят; разговоры, которые она слышит, пугают ее; и она все время плачет, не переставая твердить, что вы были добры к ней. Что касается меня, то я склонен довериться чутью, присущему невинности. Но согласитесь сами, что вы могли и без ее ведома нарушить строгие законы благопристойности, а тут еще выступает очевидец с обвинением против вас и приводит в отчаяние мать, которую поразило в самое сердце стечение неблагоприятных для вас обстоятельств. Подумайте об этом, и вам не покажутся странными и неосновательными причины, побудившие меня воззвать к вашему чистосердечию. Поверьте, мне было трудно на это решиться. Подвергать сомнению честность, деликатность и добрые намерения такого достойного человека, как вы, отвечать подозрениями на его оправдания, – это одна из самых тягостных, если не самых мучительных задач, какие ставит перед пастырем его долг.
– Не спорю, – сухо ответил я, – но если вы не знаете, чьи показания предпочесть – мои или той женщины, то я не хочу ни обижаться, ни молчать и расскажу вам все, как было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
– Я не понимаю вас, сударыня, – в свою очередь, перебил ее я, – впрочем, я пришел сюда не затем, чтобы выслушивать вас, и не за плащом. Если вы мне скажете, в котором часу я смогу застать дома эту девушку и ее мать, мне больше ничего от вас не нужно.
– Здесь ты их больше не увидишь, и не вздумай искать, где они… Убирайся, несчастный, оставь этот дом и чтоб ноги твоей здесь не было!… Это все, что мне поручили тебе передать!»
Тут она, опередив меня, спустилась с лестницы и остановилась у своей двери, видимо, желая убедиться, что я пошел вслед за ней. Сквозь лестничное окно, выходившее во двор, я увидел несколько физиономий, прильнувших к окнам и с интересом наблюдавших за происходившим. Так как мое смущение и, особенно, молчание придавали мне в глазах всего этого общества пристыженный и виноватый вид, я решил объясниться. «Сударыня, – сказал я мегере, учинившей скандал, – нас слушают, поэтому я считаю нужным в присутствии этих людей назвать свое имя. Меня зовут Эдуард де Во. Возможно, что молодая особа и ее почтенная мать когда-нибудь узнают меня лучше. Я приложу к этому все усилия, ибо слишком уважаю обеих, чтобы вынести их презрение. Что касается вас, то на мое презрение вы во всяком случае можете рассчитывать. Без малейших оснований, единственно из низких побуждений, вы причинили девушке зло и, быть может, непоправимое».
С этими словами я в глубокой тишине спустился с лестницы, сопровождаемый шепотом соседей, привлеченных к своим окнам разыгравшейся сценой. Тотчас я снова был на улице.
Я был крайне огорчен, однако не столько возмутительной выходкой женщины, сколько тем, что не повидал свою молодую подругу, и даже не узнал, где она нашла себе убежище. Мне не у кого было об этом спросить, и так как в столь поздний час нечего было и надеяться побывать у нее сегодня же, я с большой неохотой отправился домой.
Тем не менее случившееся нисколько не охладило моих чувств, напротив, – придало им какую-то особенную силу. Неожиданное бегство обеих дам, хотя и опечалившее меня, имело в себе нечто таинственное и романтическое, отвечавшее моим собственным склонностям. Огорченный тревогою матери, я горел нетерпением успокоить ее; а дочь, которой на мгновение коснулось нечистое дыхание клеветы, казалась мне еще более достойной сочувствия. Признавая себя виновником горестного происшествия, я считал себя обязанным продолжать заботиться о ней, и моя роль покровителя, облагораживая мои действия, льстила моему самолюбию и укрепляла чувство, влекущее меня к ней.
Придя домой, я услышал от Жака, что в гостиной меня кто-то дожидается. Я поспешил туда; незнакомый господин, в котором я по костюму сразу признал пастора, хранившего мой плащ, встал с кресла, стоявшего у камина, и поклонился мне.
«Вы вряд ли догадаетесь, сударь, – с волнением произнес он, – что привело меня к вам, да и сам я затрудняюсь высказать вам…
– Не вам ли, – прервал я его, – передали мой плащ?
– Да, мне, – ответил он.
– В таком случае, сударь, я догадываюсь, – сказал я, – что привело вас ко мне, и готов вас выслушать».
Мы сели.
«Должен вам сказать, сударь, – начал он, – что я совсем вас не знаю, и если бы не ваше имя на застежке плаща, я бы не смог придти докучать вам. Впрочем, право, по которому я разрешил себе явиться сюда, основано исключительно на моей обязанности заботиться о моих прихожанах, и если вы это право признаете, я им воспользуюсь.
– Да, сударь, я признаю ваше право, – ответил я.
– Буду с вами откровенен, – продолжал он. – Я пришел сюда с некоторым предубеждением против вас. Оно вызвано и не совсем обычными обстоятельствами, и сообщением соседки, а главное, – горем почтенной матери, которой впервые в жизни пришлось увидеть, как сплетни и злословие коснулись запятнанного имени ее дочери – лучшего украшения и единственного богатства этой девушки. Мне хорошо известно, что сплетни и злословие не щадят ни самых чистых намерений, ни самых честных поступков, и я готов верить, что ваши намерения и поступки были именно таковы. Однако искреннее участие в судьбе двух женщин, которые живут вдали от общества и потому особенно нуждаются в моем попечении, побудило меня придти к вам, чтобы если это возможно, из разговора с вами узнать, какая опасность им угрожала, а может быть угрожает и теперь, и тогда я смогу увереннее руководить ими согласно разуму и истине. И еще вам признаюсь в одном: согрешили вы, или просто поступили необдуманно, я не теряю надежды, что слова беспристрастного старика помогут вам воздержаться от зла, или хотя бы внушат вам уважение и сострадание к моим двум прихожанкам.
– Сударь, я не порицаю ни намерений ваших, ни предубеждений, – сказал я, – но мне кажется, что вы располагаете более убедительным свидетельством, чем мое – свидетельством самой девушки. Если она обвиняет меня в неуважении к ней, если она считает, что я выказал нечто большее, чем почтительную заботу о ней, если она подозревает, что я хоть в малейшей степени покушался на ее невинность… то к чему вам было приходить ко мне? Разве слова скромной девушки не заслуживают большего доверия, чем слова человека, чья виновность всем кажется столь очевидной?… Вот почему, сударь, уважая ваши побуждения, я не могу понять ни цели вашего прихода, ни дурных слухов, послуживших ему причиной. Я еще раз призываю в свидетели эту девушку, и если она сама осудит меня, я приму ее и ваш приговор.
– Слова ваши искренни и благородны, – сказал пастор, – да и свидетельство, которого вы добиваетесь, говорит в вашу пользу. Тем не менее его недостаточно: девушка эта столь неопытна и простодушна, что страшно смутить ее нескромным вопросом. Она не понимает, чего от нее хотят; разговоры, которые она слышит, пугают ее; и она все время плачет, не переставая твердить, что вы были добры к ней. Что касается меня, то я склонен довериться чутью, присущему невинности. Но согласитесь сами, что вы могли и без ее ведома нарушить строгие законы благопристойности, а тут еще выступает очевидец с обвинением против вас и приводит в отчаяние мать, которую поразило в самое сердце стечение неблагоприятных для вас обстоятельств. Подумайте об этом, и вам не покажутся странными и неосновательными причины, побудившие меня воззвать к вашему чистосердечию. Поверьте, мне было трудно на это решиться. Подвергать сомнению честность, деликатность и добрые намерения такого достойного человека, как вы, отвечать подозрениями на его оправдания, – это одна из самых тягостных, если не самых мучительных задач, какие ставит перед пастырем его долг.
– Не спорю, – сухо ответил я, – но если вы не знаете, чьи показания предпочесть – мои или той женщины, то я не хочу ни обижаться, ни молчать и расскажу вам все, как было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15