Сейчас он удивлялся, как вообще смел жить; просто жить: чего-то хотеть, говорить, смотреть, брать за руку Леночку. С детской беззаботностью. Как будто все ясно и решено.
Но ничего не ясно. И ничего не решено. И на самом деле страшно даже просто пошевелить рукой.
Эти мысли, чувства внезапно налетели на него.
Ну, наверное, не так уж неожиданно. Непривычен был напор. Ошеломляла беспощадность...
Раньше подобные мысли лишь оттеняли другие – самодовольные, благодушные.
На этот раз он не обнаружил ни одной соломинки вокруг. Он как будто провалился-таки в эту дыру. И теперь быстро куда-то падал. Главное действующее лицо космогонических концертов вывалилось из сферы прихотливых звучаний и кануло в пучину бессмыслицы. Он почувствовал себя ничего не понимающей тварью.
...Что значит – ничего не понимающей тварью? Он – Петр Виленкин, человек, потерпевший неудачу; здесь, в деревне знакомого, недалеко от города. Он избрал себе дело и занимался им в меру своих сил. Белокурая самка оскорбила его, и всего лишь. Неужели это так непоправимо. Он должен преодолеть это поражение. И снова взяться за дело.
За дело. Виленкин прикрыл глаза. И спросил себя, так ли уж необходимо это дело. Ответил: да, надо же как-то зарабатывать на жизнь. Но можно зарабатывать и по-другому. Ему еще тридцать четыре. Он еще... Для него...
Но так ли уж необходима эта жизнь.
Он открыл глаза и повернул голову.
Увидел в соседней комнате сгорбленный силуэт в зеркалах. Пожалуй, он был похож не на индейца, а на еврея, у кого-то картина такая, у Марка Шагала, горюющий еврей со скрипкой. Он встал, прошел в эту комнату и закрыл центральную часть зеркального триптиха боковыми створками.
– Это... – громко и отчетливо произнес он в тишине и замолчал.
Впервые он подумал, что находится в пустом, совершенно чужом доме. Он ничего не знал о его прежних обитателях, ведь дом был старый, и кто-то в нем жил. Как он достался Гарику?
Гарик радиожурналист со странными вкусами. У него жена. Кажется, дочь. Они здесь бывают.
Черт дернул его забраться сюда. Виленкин снова лег, укрылся, пытаясь согреться, натянул одеяло на голову.
Да, лучшее средство – укрыться с головой.
Наконец под одеялом трудно стало дышать, и он откинул край. И спросил себя: в общем-то какая разница?.. Не слишком ли все это сложно, нудно. Все эти думы, хождения, разговоры, все попытки пересилить – пересилить что? кого? Все равно мир окажется сильнее. Точнее, его неумолимый закон.
Но он никогда не хотел пересилить мир и – победить смерть? У него этого и в мыслях не было. Он лишь пытался выразить что-то, нанизывал на линейки синие каракули. Ему терпимо было в сфере разнообразных звучаний. Но вот эта сфера вдруг развалилась. Из-за чего? Неужели такие мелочи могли ее разрушить? Или разгерметизация началась давно?
Это неважно. В каждом дремлет семя подобных мыслей. Рано или поздно оно вызревает. Это как бы волчья ягода, и ее надо выплюнуть или проглотить. Всякий однажды становится приговоренным Сократом. И, как Сократ, может выбрать смерть или бегство. Бегство куда?
Петр Виленкин, например, сбежал в деревню. Но здесь, оказывается, еще хуже. Он лежит, как заживо погребенный в склепе. Близость к земле не умиротворяет, а отупляет. Здесь еще сильнее тянет зарыться в землю. Ибо с очевидностью... что с очевидностью? Все выступает. Вся бессмыслица, все равнодушие. Виленкин никогда не верил природе, то есть тютчевской природе: не то, что мните вы... Он именно это и мнил. Но это его как-то не пугало. Воспринималось как данность. А сейчас он почувствовал это с особенной остротой.
Вышел на улицу. Оказывается, выпал снег. И небо над деревьями сада двигалось ярким полотнищем белых и плоских серых облаков, солнечных лучей, синевы. Ветер рвал на нем волосы, он вышел без кепки. Замерзшая листва шелестела, яблоки ударялись о ветви и стволы, сучья потрескивали. Поднялся ветер. А когда он проснулся, стояла тишина.
Яблоки падали. Он нагнулся, подобрал одно. Вернулся в сумеречный дом. Теперь он знал, что дом с заставленными окнами находится среди пестрых полей, над долиной с пустошью; на противоположном берегу долины дымились какие-то черные кучи; далеко в стороне высились дома, трубы, краны города. Но можно было ощущать себя на краю земли.
Виленкин ел твердое кислое яблоко, сидя в доме с затемненными окнами.
Бегство его было вполне бессмысленным. Все равно придется как-то со всеми объясняться.
Ветер свистел в обшивке дома.
И прежде всего с самим собой. Так ли уж ему нужна музыка. Так ли уж страшно отказаться от бегства. От этого упорного, изнурительного бегства. И музыка всего лишь уловка. Надо же чем-то скрасить эти часы и дни над черной дырой.
Но однажды ты приостанавливаешься, оборачиваешься.
Как будто тебя окликнули.
Он принялся ходить по комнатам, чтобы согреться. Попытался снять ставни с окон, но деревянные бруски были туго забиты в скобы. Да черт с ними, все равно он не останется здесь, пойдет на кружное шоссе. Виленкин посмотрел на часы. Вчера он снял их, отмыл, но плохо, надо щеточкой с мылом или порошком; браслет напоминал тракторную или танковую гусеницу. Гарик оставил примерное расписание автобусов. На ближайший он уже не успевает, а на последний – да. Виленкин сунул часы в карман пальто. В черном пальто он ходил по чужому дому. Иногда видел себя все-таки в зеркалах. Кстати, еще одно, четвертое зеркало он обнаружил в обширной прихожей – или как это называется? – сени; громадное, почти четырехугольное зеркалище в старинной резной раме; поверхность этого зеркала была тронута пятнами.
Что за страсть к зеркалам. Нет, этот Гарик любопытный парень. Если бы он обрисовал обстановку, Виленкин сюда не приехал бы. Просто ему хотелось на время где-то укрыться. Но не в доме с зеркалами, с воющей обшивкой. А где ему хотелось бы укрыться. Да, где. Неизвестно, где можно укрыться. Виленкин опустился на диван. Вдруг в соседней комнате раздался шлепок. Он послушал, встал, осторожно прошел, посмотрел. Под окном метнулась маленькая тварь с длинным хвостом. Виленкин взял сумку с провизией, вчера они заехали в магазин. Он отнес сумку в другую комнату. Сыр, консервы, чай, хлеб, пакеты концентратов. Виленкин давно не ел. Но есть почему-то не хотелось. Что-то окаменело в нем.
Сейчас он чувствовал отвращение к музыке. К этой бесконечной игре звуков, бессмысленной, неудержимой, повторяющейся вновь и вновь с давних пор, с древних времен. Не смешно ли быть ее исполнителем. Не смешны ли все эти аффекты. За всем тщета. Музыка и прочее своего рода обезболивающее. Все бесконечная фуга – бегство.
Такова индукция Виленкина: порезали руку, и вдруг ему стало скучно; случайное происшествие разрушило его сферу; и он ощутил необычайную усталость от музыки, от своих отношений с Леночкой, с Дагмарой Михайловной, со всеми;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23