Рожденная слухами, подхваченная нашими собственными страхами паника возникла мгновенно и так же быстро исчезла, наложив, однако, неизгладимый отпечаток на всю последующую жизнь.
В каждом из нас проснулось что-то, о чем мы и не подозревали: смутные мечты, желания и сомнения, пробужденные к жизни этими самыми слухами, пустили корни и расцвели пышным цветом. Всех изменило это время, никто не остался прежним. Робер, Мишель, Франсуа, Эдме, я сама – все как-то незаметно переменились. Слухи, верные или ложные, раскрыли, обнажили, подняли на поверхность то, что прежде было скрыто, таилось в глубине, – наши страхи и надежды, которые отныне будут составлять часть нашей повседневной жизни.
Единственный из нас, кто радовался от души, кого не тронули, не испортили текущие события, был Пьер. Это он на второй неделе августа рассказал нам о великом решении, принятом в ночь на четвертое Национальным Собранием в Париже. В Ле-Мане эту новость услышали двумя днями раньше, и он воспользовался первой же возможностью для того, чтобы приехать к нам верхом на лошади и сообщить об этом. Виконт де Ноайль, шурин генерала Лафайета, представлявший аристократов, которые придерживались прогрессивных взглядов, выдвинул предложение, адресованное всему Собранию, согласно которому отменяются все феодальные права и все люди объявляются равными, независимо от рождения и положения. Все титулы должны быть отменены, и каждый человек сможет молиться Богу так, как он того пожелает, что же касается привилегий, то они должны быть отменены навечно.
Все члены Собрания поднялись на ноги, как один человек, чтобы приветствовать предложение депутата. Многие плакали. Те депутаты от аристократии, которые разделяли взгляды Ноайля, поднимались один за другим и приносили торжественную клятву, отказываясь от прав, которыми они пользовались на протяжении веков. По словам Пьера, там, в Версале, вдруг случилось чудо: всё Собрание, все, кто там собрались, оказались под влиянием какого-то волшебства – аристократия, духовенство, Третье сословие вдруг слились в одно целое.
– Наступил конец несправедливости и тирании, – говорил Пьер. – Это начало новой Франции.
Я помню, как он стоял в нашей большой гостиной, рассказывая нам эти новости, и вдруг разразился слезами – Пьер, которого я никогда не видела плачущим, он плакал только один раз, ребенком, когда погиб наш котенок, – и через мгновение мы все плакали, смеялись и обнимали друг друга. Из кухни пришла мадам Верделе, пришла ее племянница, которая помогала ей по хозяйству. Мишель выскочил из комнаты и помчался на заводской двор звонить в колокол, чтобы собрать всех рабочих и сообщить им, что отныне он и Франсуа, Робер и Пьер и все они – братья.
– C-старым законам к-конец! – кричал он. – Все люди равны. Всё обновилось и родилось заново.
Ничего подобного мы не испытывали с самого Троицына дня. Мы были счастливы, мы стремились к добру, казалось, что сам Господь возложил свою руку на каждого из нас. Робер, взволнованный, с блестящими от волнения глазами, говорил, что за всем этим стоит герцог Орлеанский, ведь сам виконт де Ноайль никогда бы до этого не додумался.
– Да кроме того, – добавил он мне на ухо, у де Ноайля и отдавать-то нечего, у него ничего нет, и он по уши в долгах. Вот если бы вместе с привилегиями были отменены все долги, тогда действительно наступил бы Золотой век.
Он уже строил планы возвращения в Ле-Ман вместе с Пьером, с тем чтобы на следующий же день сесть в дилижанс, отправляющийся в Париж.
Заводской колокол продолжал звонить, на сей раз, слава богу, это был не набат, а радостный перезвон. Рабочие вместе с женами и детьми потянулись в дом, сначала робко, а потом смелее, мы радостно встречали их, пожимали им руки. Угощения у нас никакого не было, но вином удалось оделить всех, и вскоре детишки, позабыв свою робость, с веселыми криками гонялись друг за другом по заводскому двору.
– Сегодня в-все разрешается, – сказал Мишель. – Власть взрослых отменяется вместе с феодальными правами.
Я видела, как Франсуа посмотрел на него с улыбкой, и в первый раз не ощутила ревности. Перст Божий коснулся и меня тоже.
О неделях, которые за этим последовали, у меня не сохранилось особых воспоминаний. Помню только, что урожай мы убрали благополучно, стекловарня снова заработала, а Эдме приехала ко мне и была со мной, когда родился мой сын двадцать шестого сентября.
Это был прелестный малютка, как говорила Эдме, первый плод революции. Он принес нам добрые вести, и поэтому я назвала его Габриэлем. Он прожил всего две недели… К этому времени наше праздничное настроение уже прошло.
Часть третья
LES ETRANGES
Глава двенадцатая
Мое горе не имеет отношения к этой истории. Многие женщины теряют первого ребенка. Моя матушка до моего рождения потеряла двоих в течение двух лет. Дважды это случилось с Кэти, третий ребенок унес ее собственную жизнь. Мужчины называют нас слабым полом. Однако нести в себе другую жизнь, как это делаем мы, чувствовать, как она растет, развивается и, наконец, выходит из тебя как оформленное живое существо, отделяется, оставаясь все равно частью тебя, а потом видеть, как она хиреет и угасает, – это требует немалой силы и душевной стойкости.
Мужчины держатся от этого в стороне, они беспомощны в таких делах, если они и пытаются что-то сделать, у них ничего не получается, словно они понимают – и это совершенно верно, – что в данном случае их роль с самого начала была второстепенной.
Если говорить о двух моих мужчинах, мастерах-стеклодувах, то я больше полагалась на своего брата Мишеля. Он обращался со мной с грубоватой нежностью, больше разбирался в практических делах – это он вынес из комнаты колыбельку моего сына, чтобы она не напоминала мне о нем.
Он также рассказал мне о своих детских страхах – я уже слышала эту историю от матушки – о том, как он боялся, что его маленький братец и сестричка умерли оттого, что он для забавы снимал с них одеяльце.
Франсуа был со мной слишком робок, и поэтому не мог стать мне утешением. Он ходил с таким убитым и смущенным видом, словно сам был виноват в смерти нашего малютки, и поэтому разговаривал шепотом и ходил по комнатам на цыпочках. Со мной он обращался чуть ли не подобострастно, и это выводило меня из себя. Он видел по моему лицу и слышал по тону моего голоса, что раздражает меня, – я ничего не могла с собой поделать, но это только еще больше удручало его, а я злилась еще больше. Я нисколько его не жалела и не подпускала к себе с полгода, а то и больше, а потом, когда уступила, это было – кто знает? – вероятно скорее от апатии, чем по склонности. Говорят, что когда женщина теряет ребенка, ей все равно требуется полный срок для того, чтобы оправиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
В каждом из нас проснулось что-то, о чем мы и не подозревали: смутные мечты, желания и сомнения, пробужденные к жизни этими самыми слухами, пустили корни и расцвели пышным цветом. Всех изменило это время, никто не остался прежним. Робер, Мишель, Франсуа, Эдме, я сама – все как-то незаметно переменились. Слухи, верные или ложные, раскрыли, обнажили, подняли на поверхность то, что прежде было скрыто, таилось в глубине, – наши страхи и надежды, которые отныне будут составлять часть нашей повседневной жизни.
Единственный из нас, кто радовался от души, кого не тронули, не испортили текущие события, был Пьер. Это он на второй неделе августа рассказал нам о великом решении, принятом в ночь на четвертое Национальным Собранием в Париже. В Ле-Мане эту новость услышали двумя днями раньше, и он воспользовался первой же возможностью для того, чтобы приехать к нам верхом на лошади и сообщить об этом. Виконт де Ноайль, шурин генерала Лафайета, представлявший аристократов, которые придерживались прогрессивных взглядов, выдвинул предложение, адресованное всему Собранию, согласно которому отменяются все феодальные права и все люди объявляются равными, независимо от рождения и положения. Все титулы должны быть отменены, и каждый человек сможет молиться Богу так, как он того пожелает, что же касается привилегий, то они должны быть отменены навечно.
Все члены Собрания поднялись на ноги, как один человек, чтобы приветствовать предложение депутата. Многие плакали. Те депутаты от аристократии, которые разделяли взгляды Ноайля, поднимались один за другим и приносили торжественную клятву, отказываясь от прав, которыми они пользовались на протяжении веков. По словам Пьера, там, в Версале, вдруг случилось чудо: всё Собрание, все, кто там собрались, оказались под влиянием какого-то волшебства – аристократия, духовенство, Третье сословие вдруг слились в одно целое.
– Наступил конец несправедливости и тирании, – говорил Пьер. – Это начало новой Франции.
Я помню, как он стоял в нашей большой гостиной, рассказывая нам эти новости, и вдруг разразился слезами – Пьер, которого я никогда не видела плачущим, он плакал только один раз, ребенком, когда погиб наш котенок, – и через мгновение мы все плакали, смеялись и обнимали друг друга. Из кухни пришла мадам Верделе, пришла ее племянница, которая помогала ей по хозяйству. Мишель выскочил из комнаты и помчался на заводской двор звонить в колокол, чтобы собрать всех рабочих и сообщить им, что отныне он и Франсуа, Робер и Пьер и все они – братья.
– C-старым законам к-конец! – кричал он. – Все люди равны. Всё обновилось и родилось заново.
Ничего подобного мы не испытывали с самого Троицына дня. Мы были счастливы, мы стремились к добру, казалось, что сам Господь возложил свою руку на каждого из нас. Робер, взволнованный, с блестящими от волнения глазами, говорил, что за всем этим стоит герцог Орлеанский, ведь сам виконт де Ноайль никогда бы до этого не додумался.
– Да кроме того, – добавил он мне на ухо, у де Ноайля и отдавать-то нечего, у него ничего нет, и он по уши в долгах. Вот если бы вместе с привилегиями были отменены все долги, тогда действительно наступил бы Золотой век.
Он уже строил планы возвращения в Ле-Ман вместе с Пьером, с тем чтобы на следующий же день сесть в дилижанс, отправляющийся в Париж.
Заводской колокол продолжал звонить, на сей раз, слава богу, это был не набат, а радостный перезвон. Рабочие вместе с женами и детьми потянулись в дом, сначала робко, а потом смелее, мы радостно встречали их, пожимали им руки. Угощения у нас никакого не было, но вином удалось оделить всех, и вскоре детишки, позабыв свою робость, с веселыми криками гонялись друг за другом по заводскому двору.
– Сегодня в-все разрешается, – сказал Мишель. – Власть взрослых отменяется вместе с феодальными правами.
Я видела, как Франсуа посмотрел на него с улыбкой, и в первый раз не ощутила ревности. Перст Божий коснулся и меня тоже.
О неделях, которые за этим последовали, у меня не сохранилось особых воспоминаний. Помню только, что урожай мы убрали благополучно, стекловарня снова заработала, а Эдме приехала ко мне и была со мной, когда родился мой сын двадцать шестого сентября.
Это был прелестный малютка, как говорила Эдме, первый плод революции. Он принес нам добрые вести, и поэтому я назвала его Габриэлем. Он прожил всего две недели… К этому времени наше праздничное настроение уже прошло.
Часть третья
LES ETRANGES
Глава двенадцатая
Мое горе не имеет отношения к этой истории. Многие женщины теряют первого ребенка. Моя матушка до моего рождения потеряла двоих в течение двух лет. Дважды это случилось с Кэти, третий ребенок унес ее собственную жизнь. Мужчины называют нас слабым полом. Однако нести в себе другую жизнь, как это делаем мы, чувствовать, как она растет, развивается и, наконец, выходит из тебя как оформленное живое существо, отделяется, оставаясь все равно частью тебя, а потом видеть, как она хиреет и угасает, – это требует немалой силы и душевной стойкости.
Мужчины держатся от этого в стороне, они беспомощны в таких делах, если они и пытаются что-то сделать, у них ничего не получается, словно они понимают – и это совершенно верно, – что в данном случае их роль с самого начала была второстепенной.
Если говорить о двух моих мужчинах, мастерах-стеклодувах, то я больше полагалась на своего брата Мишеля. Он обращался со мной с грубоватой нежностью, больше разбирался в практических делах – это он вынес из комнаты колыбельку моего сына, чтобы она не напоминала мне о нем.
Он также рассказал мне о своих детских страхах – я уже слышала эту историю от матушки – о том, как он боялся, что его маленький братец и сестричка умерли оттого, что он для забавы снимал с них одеяльце.
Франсуа был со мной слишком робок, и поэтому не мог стать мне утешением. Он ходил с таким убитым и смущенным видом, словно сам был виноват в смерти нашего малютки, и поэтому разговаривал шепотом и ходил по комнатам на цыпочках. Со мной он обращался чуть ли не подобострастно, и это выводило меня из себя. Он видел по моему лицу и слышал по тону моего голоса, что раздражает меня, – я ничего не могла с собой поделать, но это только еще больше удручало его, а я злилась еще больше. Я нисколько его не жалела и не подпускала к себе с полгода, а то и больше, а потом, когда уступила, это было – кто знает? – вероятно скорее от апатии, чем по склонности. Говорят, что когда женщина теряет ребенка, ей все равно требуется полный срок для того, чтобы оправиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108