Что же до капитанских качеств самого Ибрагима, то они были ведомы всем: он обладал взором острым, как у благородного сокола, слухом чутким, как у египетской лисицы, он держался на воде, как крокодил. Словом, то был отличный нильский капитан, а сверх того добрый малый, которого любили матросы.
Раисы сидели в кофейне, дымили трубками, потягивали шербет и вели неторопливую беседу, как все плаватели в мире, закончившие очередную и небезвыгодную перевозку товаров. И вдруг мирную беседу нарушил громкий возглас человека, вошедшего с улицы.
– Таун! – воскликнул этот человек.
Ибрагим положил трубку поспешнее, чем сделал бы, услышав на судне известие о пожаре, и посмотрел на друзей тревожнее, чем позволял себе во всех иных случаях жизни. И друзья Ибрагима ответили ему взглядом, полным откровенного испуга.
Таун – это, собственно, рана, нанесенная копьем. Но слово «таун» означало «чума»! Черная молниеносная смерть объявилась в Каире, проклятая гостья пришла в благословенный, густонаселенный Каир. Таун! Значит, огласят твои улицы, Каир, вопли плакальщиц в длинных голубых одеждах, значит, побредут по улицам похоронные процессии, значит, в стенах твоих, Каир, покойников станет больше, чем живых, и город мертвых за Каиром примет многих новоселов…
Верблюд остановился у кофейни. Солдат в красной феске, с кривой саблей на боку, вошел в кофейню и спросил у капитанов, кто из них раис Ибрагим.
– Я, – робко ответил Ибрагим и проглотил слюну.
– Ты? – переспросил солдат.
– Он, он, господин, это он, – подтвердили капитаны, хотя солдат к ним и не обращался.
Раисы были не из трусливых, но у кого ж не засосет под ложечкой при виде этого всадника, приехавшего на верблюде, при виде гонца в красной феске и с кривой саблей на боку? Кто ж не знает, что он, этот солдат, рассыльный из той самой крепости, от которой лучше уж держаться подальше, из той самой цитадели на высокой скале, где живет грозный Мухаммед-Али.
– Следуй за мной, – приказал солдат, поворачиваясь тылом к онемевшей компании.
Кофейня опустела. Ибрагим поплелся за солдатом, другие капитаны поспешно разошлись. Это было, пожалуй, уж слишком: и чума, и вызов в крепость на скале…
Ибрагим, однако, вскоре вернулся на свою барку-дахабия. С ним был незнакомец, одетый в европейскую одежду, плечистый, широкогрудый, с кудлатой бородою. По тому, как незнакомец быстро взбежал на борт, и по тому, как он, не глазея по сторонам, не озираясь, тотчас принялся осматривать дахабия, на соседних барках не замедлили определить, что «франк», как называли египтяне всех европейцев, должно быть, знаток в речных судах и в речных плаваниях. И – смотрите! смотрите! – как наш Ибрагим показывает этому франку свою дахабия, как наш Ибрагим оживлен и весел, – вот уж, наверное, привалила нежданная и очень выгодная сделка.
А Ибрагим удивлялся: ну и дотошный наниматель. Однако придирчивость русского не досаждала Ибрагиму. Напротив, капитан был весел и доволен. Он пребывал в том нервно-веселом расположении духа, какое овладевает человеком, когда грозная опасность вдруг оказывается вовсе и не опасностью. Ох и натерпелся нынче Ибрагим, ох и натерпелся, и вот даже в теперешнем его оживлении были отзвуки и отсветы давешнего страха.
Дрон дотошным был вовсе не потому, что барка-дахабия предназначалась для плавания барина вверх по Нилу. Нет, не потому, а просто-напросто волжанину любопытно было получше разглядеть это нильское судно. И Дрон, оглядывая барку, лазая повсюду, отмечал про себя: «А что? А ничего посуда, ничего, подходящая; только вот мачты, кажись, коротковаты при эдакой-то длине реев; а каюта на корме хоть и просторная, но, пожалуй, чересчур уж низка…»
Подоспел Седрак, переводчик и секретарь консула Дюгамеля, и объяснения волгаря с нильским раисом пошли бойчее.
– Вот там будет сидеть мустаамаль. – Седрак указал на плоскую крышу каюты.
– Какой пустомель? – засмеялся Дрон.
– Зачем так говоришь – пустомель? – Переводчик искривил мясистые красные губы. – Раис говорит «мустаамаль». Это… это… – Он жестами изобразил, как ворочают рулем.
– А-а-а, так и толкуй! Рулевой, стало быть.
Меж мачтами были скамейки для гребцов. Дрон пересчитал их. Выходило, что гребцов на дахабия не меньше двух десятков.
– Значит, противу ветра веслами лопатите.
Ибрагим, теперь уже обращаясь к Седраку, но глядя при этом все время на Дрона, толковал что-то быстро и оживленно. Седрак переводил своим печальным и тоже, как и глаза его, влажным голосом. Оказалось, что на веслах идут вниз по реке, пособляя течению, вверх же плывут либо под парусами, либо при безветрии… Тут Седрак осекся, защелкал пальцами, не находя нужного слова.
– Либбан… Либбан… – повторил он морщась.
Ибрагим подозвал матроса, вдвоем они взяли веревку, согнувшись, натужливо прошлись с нею по палубе.
– Либбан, – проговорил Ибрагим, глядя на Дрона.
– Ах, шут вас возьми совсем, – расхохотался Дрон, –либбан, говоришь? Бечевой по-нашему, в лямке! По-бурлацки, понимаешь?
И все вдруг показалось Дрону удивительно знакомым. И река, расцвеченная закатом, и барки у пристаней, и чужеземные мужики, которые тоже ходят бечевой и тоже, должно быть, как и волгари, не знают, с чем кончат путину – с рублем али с костылем… И от того, что все вдруг показалось знакомым и понятным, стало Дрону и приятно, и грустно. Грустно потому, что и река, и барки, и матросы мгновенно вызвали в его памяти иную реку, иные барки – вмерзшие в лед, снегом засыпанные, на недвижной Волге-реке. Господи, ведь январь же на дворе. Январь!
Ибрагим тянул нанимателей в каюту, хотел угостить их, но Седрак отговорился неимением времени: русский эфенди уедет завтра утром. Ибрагим сдался, посмотрел на Дрона, попросил переводчика:
– Скажи, чтоб съел плод смоковницы. Кто съест, вернется на родину.
8
Ветер затянул горизонт пылью. На реке толклись волны. Барка сильно раскачивалась и скрипела. Ибрагим вопросительно взглянул на Норова: дескать, при такой-то погоде?.. Норов махнул рукой:
– Аллах керим.
– Аллах керим, – согласился капитан и отдал команду.
Матросы навалились на весла, выгребли на середину реки, принялись ставить парус. Парус вырывался из рук, бешено хлопал, но вот выгнулся, наполнившись ветром, и дахабия побежала.
«Началось!» – радостно и растерянно подумал Норов.
Началось плавание, о котором он столько мечтал. И в Петербурге, «где дни облачны и кратки», и в Надеждине, где сосняк напоен смолой, и в сестрином приволжском имении, где он переводил Вергилия: «Мне светлая река, поля, дубравы и ключ живой воды дороже всякой славы…»
Ветер Египта загудел в снастях, жизнь судовая пошла своим чередом – как сотни лет на сотнях нильских барок. Подобрав ноги, сидел на крыше каюты рулевой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Раисы сидели в кофейне, дымили трубками, потягивали шербет и вели неторопливую беседу, как все плаватели в мире, закончившие очередную и небезвыгодную перевозку товаров. И вдруг мирную беседу нарушил громкий возглас человека, вошедшего с улицы.
– Таун! – воскликнул этот человек.
Ибрагим положил трубку поспешнее, чем сделал бы, услышав на судне известие о пожаре, и посмотрел на друзей тревожнее, чем позволял себе во всех иных случаях жизни. И друзья Ибрагима ответили ему взглядом, полным откровенного испуга.
Таун – это, собственно, рана, нанесенная копьем. Но слово «таун» означало «чума»! Черная молниеносная смерть объявилась в Каире, проклятая гостья пришла в благословенный, густонаселенный Каир. Таун! Значит, огласят твои улицы, Каир, вопли плакальщиц в длинных голубых одеждах, значит, побредут по улицам похоронные процессии, значит, в стенах твоих, Каир, покойников станет больше, чем живых, и город мертвых за Каиром примет многих новоселов…
Верблюд остановился у кофейни. Солдат в красной феске, с кривой саблей на боку, вошел в кофейню и спросил у капитанов, кто из них раис Ибрагим.
– Я, – робко ответил Ибрагим и проглотил слюну.
– Ты? – переспросил солдат.
– Он, он, господин, это он, – подтвердили капитаны, хотя солдат к ним и не обращался.
Раисы были не из трусливых, но у кого ж не засосет под ложечкой при виде этого всадника, приехавшего на верблюде, при виде гонца в красной феске и с кривой саблей на боку? Кто ж не знает, что он, этот солдат, рассыльный из той самой крепости, от которой лучше уж держаться подальше, из той самой цитадели на высокой скале, где живет грозный Мухаммед-Али.
– Следуй за мной, – приказал солдат, поворачиваясь тылом к онемевшей компании.
Кофейня опустела. Ибрагим поплелся за солдатом, другие капитаны поспешно разошлись. Это было, пожалуй, уж слишком: и чума, и вызов в крепость на скале…
Ибрагим, однако, вскоре вернулся на свою барку-дахабия. С ним был незнакомец, одетый в европейскую одежду, плечистый, широкогрудый, с кудлатой бородою. По тому, как незнакомец быстро взбежал на борт, и по тому, как он, не глазея по сторонам, не озираясь, тотчас принялся осматривать дахабия, на соседних барках не замедлили определить, что «франк», как называли египтяне всех европейцев, должно быть, знаток в речных судах и в речных плаваниях. И – смотрите! смотрите! – как наш Ибрагим показывает этому франку свою дахабия, как наш Ибрагим оживлен и весел, – вот уж, наверное, привалила нежданная и очень выгодная сделка.
А Ибрагим удивлялся: ну и дотошный наниматель. Однако придирчивость русского не досаждала Ибрагиму. Напротив, капитан был весел и доволен. Он пребывал в том нервно-веселом расположении духа, какое овладевает человеком, когда грозная опасность вдруг оказывается вовсе и не опасностью. Ох и натерпелся нынче Ибрагим, ох и натерпелся, и вот даже в теперешнем его оживлении были отзвуки и отсветы давешнего страха.
Дрон дотошным был вовсе не потому, что барка-дахабия предназначалась для плавания барина вверх по Нилу. Нет, не потому, а просто-напросто волжанину любопытно было получше разглядеть это нильское судно. И Дрон, оглядывая барку, лазая повсюду, отмечал про себя: «А что? А ничего посуда, ничего, подходящая; только вот мачты, кажись, коротковаты при эдакой-то длине реев; а каюта на корме хоть и просторная, но, пожалуй, чересчур уж низка…»
Подоспел Седрак, переводчик и секретарь консула Дюгамеля, и объяснения волгаря с нильским раисом пошли бойчее.
– Вот там будет сидеть мустаамаль. – Седрак указал на плоскую крышу каюты.
– Какой пустомель? – засмеялся Дрон.
– Зачем так говоришь – пустомель? – Переводчик искривил мясистые красные губы. – Раис говорит «мустаамаль». Это… это… – Он жестами изобразил, как ворочают рулем.
– А-а-а, так и толкуй! Рулевой, стало быть.
Меж мачтами были скамейки для гребцов. Дрон пересчитал их. Выходило, что гребцов на дахабия не меньше двух десятков.
– Значит, противу ветра веслами лопатите.
Ибрагим, теперь уже обращаясь к Седраку, но глядя при этом все время на Дрона, толковал что-то быстро и оживленно. Седрак переводил своим печальным и тоже, как и глаза его, влажным голосом. Оказалось, что на веслах идут вниз по реке, пособляя течению, вверх же плывут либо под парусами, либо при безветрии… Тут Седрак осекся, защелкал пальцами, не находя нужного слова.
– Либбан… Либбан… – повторил он морщась.
Ибрагим подозвал матроса, вдвоем они взяли веревку, согнувшись, натужливо прошлись с нею по палубе.
– Либбан, – проговорил Ибрагим, глядя на Дрона.
– Ах, шут вас возьми совсем, – расхохотался Дрон, –либбан, говоришь? Бечевой по-нашему, в лямке! По-бурлацки, понимаешь?
И все вдруг показалось Дрону удивительно знакомым. И река, расцвеченная закатом, и барки у пристаней, и чужеземные мужики, которые тоже ходят бечевой и тоже, должно быть, как и волгари, не знают, с чем кончат путину – с рублем али с костылем… И от того, что все вдруг показалось знакомым и понятным, стало Дрону и приятно, и грустно. Грустно потому, что и река, и барки, и матросы мгновенно вызвали в его памяти иную реку, иные барки – вмерзшие в лед, снегом засыпанные, на недвижной Волге-реке. Господи, ведь январь же на дворе. Январь!
Ибрагим тянул нанимателей в каюту, хотел угостить их, но Седрак отговорился неимением времени: русский эфенди уедет завтра утром. Ибрагим сдался, посмотрел на Дрона, попросил переводчика:
– Скажи, чтоб съел плод смоковницы. Кто съест, вернется на родину.
8
Ветер затянул горизонт пылью. На реке толклись волны. Барка сильно раскачивалась и скрипела. Ибрагим вопросительно взглянул на Норова: дескать, при такой-то погоде?.. Норов махнул рукой:
– Аллах керим.
– Аллах керим, – согласился капитан и отдал команду.
Матросы навалились на весла, выгребли на середину реки, принялись ставить парус. Парус вырывался из рук, бешено хлопал, но вот выгнулся, наполнившись ветром, и дахабия побежала.
«Началось!» – радостно и растерянно подумал Норов.
Началось плавание, о котором он столько мечтал. И в Петербурге, «где дни облачны и кратки», и в Надеждине, где сосняк напоен смолой, и в сестрином приволжском имении, где он переводил Вергилия: «Мне светлая река, поля, дубравы и ключ живой воды дороже всякой славы…»
Ветер Египта загудел в снастях, жизнь судовая пошла своим чередом – как сотни лет на сотнях нильских барок. Подобрав ноги, сидел на крыше каюты рулевой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11