Но когда она долго читала, он просыпался и во второй и в третий раз, особенно если Глум забывал смазать вентилятор – и тот медленно, со скрипом делал первые обороты. Только потом, набрав скорость, лопасти начинали работать бесшумно, но все равно от первых же скрипучих звуков он сразу просыпался и видел, что мать лежит, подперев голову правой рукой, зажав сигарету в левой, а вина в стакане ровно столько же, сколько было раньше. Иногда мать читала даже библию, порой он видел у нее в руках молитвенник в коричневом кожаном переплете, и неизвестно почему ему делалось от этого как-то не по себе. Он старался поскорей уснуть или начинал кашлять, чтобы мать знала, что он не спит. Это случалось поздно, когда все в доме спали. Заслышав кашель, мать тотчас вскакивала и подходила к его постели. Она щупала ему лоб, целовала его в щеку и тихо спрашивала:
– Ты не заболел, малыш?
– Нет, нет, – отвечал он, не открывая глаз.
– Я сейчас погашу свет.
– Да нет, читай.
– У тебя ничего не болит? Температуры как будто нет.
– Конечно, нет. Я здоров.
Она укутывала его одеялом до шеи, и он удивлялся, какие у нее легкие руки. Потом она возвращалась в свою постель, гасила свет и включала в темноте вентилятор, чтобы очистить воздух, а пока вентилятор крутился, она разговаривала с ним.
– Хочешь, мы переведем тебя в верхнюю комнату, рядом с Глумом?
– Нет, здесь лучше.
– Или в соседнюю? Ее тоже можно освободить.
– Да нет, я, правда, не хочу.
– Ну, а к Альберту? Альберт перебрался бы в другую.
– Нет.
Вдруг вентилятор начинал крутиться все медленнее, и тогда он знал, что мать в темноте нажала кнопку. Еще несколько последних оборотов, скрежет, и потом – тишина, вдали слышны поезда – лязг и грохот сцепляемых товарных вагонов, перед глазами встает надпись: Восточная товарная станция . Они с Вельцкамом как-то ходили туда, дядя Вельцкама работает кочегаром на маневренном паровозе, который подает вагоны на сортировочную горку.
– Надо сказать Глуму, чтобы смазал вентилятор.
– Скажу.
– Да, пожалуйста, а теперь давай спать. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи.
Но после этого он уже не мог уснуть и знал, что мать тоже не спит, хотя лежит совсем тихо. Мрак и тишина, только издалека приглушенный грохот с Восточной товарной, только всплывают и встают в памяти слова, которые не дают покоя: слово, что мать Брилаха сказала кондитеру, – это слово было нацарапано и на стене у лестницы, ведущей в квартиру Брилаха, и еще новое слово: безнравственно , которое Брилах где-то подцепил и теперь все повторяет. Часто думал мальчик и о Гезелере, но тот был очень далеко, и когда он думал о Гезелере, то не чувствовал ни страха, ни ненависти, только какую-то тяжесть; он куда больше боялся бабушки, она постоянно вдалбливала в него имя Гезелера и при всяком удобном случае заставляла повторять его. Глум, слыша это, недовольно покачивал головой.
Потом он догадывался, что мать уснула, но сам никак не мог уснуть; в темноте он пытался представить себе лицо отца, но это ему не удавалось – тысячи глупых картин роем кружились в его голове – из фильмов, из иллюстрированных журналов, из учебников: Блонди, Хоппелонг Кессиди и Дональд Дак, – а отец не появлялся. И дядя Брилаха, Лео, вставал перед ним, и кондитер, и Гребхаке с Вольтерсом, это те двое, которые делали в кустах что-то бесстыдное: багровые лица, расстегнутые штаны, горьковатый запах свежей травы. Интересно, а бесстыдный – это все равно что безнравственный? Но отец, человек, который на фотографии выглядел слишком живым, слишком веселым, слишком юным для настоящего отца, отец так ни разу и не появился. Всем отцам обязательно подавали яйцо к завтраку , но с его отцом это как-то не вязалось . У всех отцов – твердый распорядок дня , свойство, которым в какой-то степени обладал дядя Альберт, но и распорядок никак не вязался с отцом. Распорядок – это: вставание, яйцо к завтраку, работа, возвращение домой, газета, сон. Но все это не вязалось с его отцом, зарытым где-то на окраине русской деревушки. Прошло уже десять лет, отец, наверное, похож теперь на скелет в медицинском музее. Кости, оскаленные зубы. Рядовой и поэт, как-то не подходит одно к другому. Отец Брилаха был фельдфебелем и слесарем. Отцы других мальчиков были: либо майор и в то же время директор, либо унтер-офицер и бухгалтер, либо старший ефрейтор и редактор, ни один из отцов не был рядовым, и ни один из них – поэтом. Дядя Брилаха, Лео, был вахмистром, вахмистр и кондуктор – цветная фотография на кухонном буфете между саго и крупой . Что такое саго ? От этого слова веяло Южной Америкой.
Потом выплывали вопросы из катехизиса – водоворот цифр, и каждая обозначала вопрос и ответ.
Вопрос одиннадцатый: прощает ли бог грешника, который покаялся? Ответ: да, бог охотно прощает всякого грешника, который покаялся. И непонятное двустишие: «Если ты, господи, не отпустишь нам грехи наши, кто тогда останется праведным?» Никто не останется. По твердому убеждению Брилаха, все взрослые – безнравственные , а дети бесстыдные, мать Брилаха безнравственная , дядя Лео – тоже, кондитер, может быть, тоже; и его мать, которой бабушка шепотом выговаривает в передней: «Где ты только шляешься?» – тоже.
Есть, конечно, исключения, это признавал даже Брилах: дядя Альберт, потом столяр, который живет внизу, в доме Брилаха, фрау Борусяк и ее муж, Глум и Больда. Но лучше их всех фрау Борусяк – у нее низкий, глубокий голос, и она распевает над комнатой Брилаха чудесные песни, даже во дворе слышно.
Думать о фрау Борусяк очень приятно и успокоительно. «Я выросла в краю зеленом», – часто пела фрау Борусяк, и когда она так пела, ему все казалось зеленым, словно к глазам поднесли бутылочное стекло – все-все становилось зеленым, даже теперь, в постели, ночью, когда он с закрытыми глазами думал о фрау Борусяк и слышал ее песню: «Я выросла в краю зеленом».
Хороша еще песня про долину скорби: «Привет тебе, звезда в зените». И от слова «зенит» тоже все зеленело. В какое-то мгновение он все-таки засыпал – где-то между пением фрау Борусяк и словом, которое мать Брилаха сказала кондитеру, – это слово дяди Лео, – слово, которое мать прошипела сквозь зубы в пахнущем сдобой, теплом подвале пекарни, слово, значение которого ему разъяснил Брилах: это слово про сожительство мужчин и женщин, имеющее отношение к шестой заповеди, безнравственное слово, и сразу на память приходит стих, который его очень занимает: «Если ты, господи, не отпустишь нам грехи наши, кто тогда останется праведным?» А может быть, сон приходил к нему, когда он вспоминал про Хоппелонг Кессиди – лихого ковбоя с лихими приключениями, чуть глуповатого, как все гости, которых мать приводила в дом.
Так или иначе, но слышать дыхание матери было приятно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
– Ты не заболел, малыш?
– Нет, нет, – отвечал он, не открывая глаз.
– Я сейчас погашу свет.
– Да нет, читай.
– У тебя ничего не болит? Температуры как будто нет.
– Конечно, нет. Я здоров.
Она укутывала его одеялом до шеи, и он удивлялся, какие у нее легкие руки. Потом она возвращалась в свою постель, гасила свет и включала в темноте вентилятор, чтобы очистить воздух, а пока вентилятор крутился, она разговаривала с ним.
– Хочешь, мы переведем тебя в верхнюю комнату, рядом с Глумом?
– Нет, здесь лучше.
– Или в соседнюю? Ее тоже можно освободить.
– Да нет, я, правда, не хочу.
– Ну, а к Альберту? Альберт перебрался бы в другую.
– Нет.
Вдруг вентилятор начинал крутиться все медленнее, и тогда он знал, что мать в темноте нажала кнопку. Еще несколько последних оборотов, скрежет, и потом – тишина, вдали слышны поезда – лязг и грохот сцепляемых товарных вагонов, перед глазами встает надпись: Восточная товарная станция . Они с Вельцкамом как-то ходили туда, дядя Вельцкама работает кочегаром на маневренном паровозе, который подает вагоны на сортировочную горку.
– Надо сказать Глуму, чтобы смазал вентилятор.
– Скажу.
– Да, пожалуйста, а теперь давай спать. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи.
Но после этого он уже не мог уснуть и знал, что мать тоже не спит, хотя лежит совсем тихо. Мрак и тишина, только издалека приглушенный грохот с Восточной товарной, только всплывают и встают в памяти слова, которые не дают покоя: слово, что мать Брилаха сказала кондитеру, – это слово было нацарапано и на стене у лестницы, ведущей в квартиру Брилаха, и еще новое слово: безнравственно , которое Брилах где-то подцепил и теперь все повторяет. Часто думал мальчик и о Гезелере, но тот был очень далеко, и когда он думал о Гезелере, то не чувствовал ни страха, ни ненависти, только какую-то тяжесть; он куда больше боялся бабушки, она постоянно вдалбливала в него имя Гезелера и при всяком удобном случае заставляла повторять его. Глум, слыша это, недовольно покачивал головой.
Потом он догадывался, что мать уснула, но сам никак не мог уснуть; в темноте он пытался представить себе лицо отца, но это ему не удавалось – тысячи глупых картин роем кружились в его голове – из фильмов, из иллюстрированных журналов, из учебников: Блонди, Хоппелонг Кессиди и Дональд Дак, – а отец не появлялся. И дядя Брилаха, Лео, вставал перед ним, и кондитер, и Гребхаке с Вольтерсом, это те двое, которые делали в кустах что-то бесстыдное: багровые лица, расстегнутые штаны, горьковатый запах свежей травы. Интересно, а бесстыдный – это все равно что безнравственный? Но отец, человек, который на фотографии выглядел слишком живым, слишком веселым, слишком юным для настоящего отца, отец так ни разу и не появился. Всем отцам обязательно подавали яйцо к завтраку , но с его отцом это как-то не вязалось . У всех отцов – твердый распорядок дня , свойство, которым в какой-то степени обладал дядя Альберт, но и распорядок никак не вязался с отцом. Распорядок – это: вставание, яйцо к завтраку, работа, возвращение домой, газета, сон. Но все это не вязалось с его отцом, зарытым где-то на окраине русской деревушки. Прошло уже десять лет, отец, наверное, похож теперь на скелет в медицинском музее. Кости, оскаленные зубы. Рядовой и поэт, как-то не подходит одно к другому. Отец Брилаха был фельдфебелем и слесарем. Отцы других мальчиков были: либо майор и в то же время директор, либо унтер-офицер и бухгалтер, либо старший ефрейтор и редактор, ни один из отцов не был рядовым, и ни один из них – поэтом. Дядя Брилаха, Лео, был вахмистром, вахмистр и кондуктор – цветная фотография на кухонном буфете между саго и крупой . Что такое саго ? От этого слова веяло Южной Америкой.
Потом выплывали вопросы из катехизиса – водоворот цифр, и каждая обозначала вопрос и ответ.
Вопрос одиннадцатый: прощает ли бог грешника, который покаялся? Ответ: да, бог охотно прощает всякого грешника, который покаялся. И непонятное двустишие: «Если ты, господи, не отпустишь нам грехи наши, кто тогда останется праведным?» Никто не останется. По твердому убеждению Брилаха, все взрослые – безнравственные , а дети бесстыдные, мать Брилаха безнравственная , дядя Лео – тоже, кондитер, может быть, тоже; и его мать, которой бабушка шепотом выговаривает в передней: «Где ты только шляешься?» – тоже.
Есть, конечно, исключения, это признавал даже Брилах: дядя Альберт, потом столяр, который живет внизу, в доме Брилаха, фрау Борусяк и ее муж, Глум и Больда. Но лучше их всех фрау Борусяк – у нее низкий, глубокий голос, и она распевает над комнатой Брилаха чудесные песни, даже во дворе слышно.
Думать о фрау Борусяк очень приятно и успокоительно. «Я выросла в краю зеленом», – часто пела фрау Борусяк, и когда она так пела, ему все казалось зеленым, словно к глазам поднесли бутылочное стекло – все-все становилось зеленым, даже теперь, в постели, ночью, когда он с закрытыми глазами думал о фрау Борусяк и слышал ее песню: «Я выросла в краю зеленом».
Хороша еще песня про долину скорби: «Привет тебе, звезда в зените». И от слова «зенит» тоже все зеленело. В какое-то мгновение он все-таки засыпал – где-то между пением фрау Борусяк и словом, которое мать Брилаха сказала кондитеру, – это слово дяди Лео, – слово, которое мать прошипела сквозь зубы в пахнущем сдобой, теплом подвале пекарни, слово, значение которого ему разъяснил Брилах: это слово про сожительство мужчин и женщин, имеющее отношение к шестой заповеди, безнравственное слово, и сразу на память приходит стих, который его очень занимает: «Если ты, господи, не отпустишь нам грехи наши, кто тогда останется праведным?» А может быть, сон приходил к нему, когда он вспоминал про Хоппелонг Кессиди – лихого ковбоя с лихими приключениями, чуть глуповатого, как все гости, которых мать приводила в дом.
Так или иначе, но слышать дыхание матери было приятно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85