«Лизаши» – нет вовсе; но стоило сделать движение – сфера сжималась до точки: до нового выпрыга; твердо стояли предметы; предметились люди и жизни: был складень тюков, свалень грузов.
Очнулась от мысли, а Мити все не было: твердо стояли дома; в каждом, – сколькие люди себя запечатали насмерть; Москва – склад тюков, свалень грузов; и – кто их протащит? Да время. Не вытащит ли оно всех их – в «туда»; и не бегает ли она в мыслях в далекое время, когда разорвется и «м», чтобы сплачиваться в «Мы»?
Вот об этом и силилась Мите она рассказать, укопав миньятюрное тельце в мягчайших подушечках, вздернувши умницы бровки; ждала, что он скажет; ведь он только слушал ее без протеста; и силился высказать то, что не выскажешь:
– Нет, не умею.
– Попробуйте, Митенька, сделать, как я: посидимте, закроем глаза; и – «туда».
И – сидели: ковер кайруанский сплетал изузоры свои; попугайчик метался:
– Безбожники! И появлялась мадам Вулеву:
– Экскюзэ: я не знала; вы здесь – не одна… И Лизаша сверкала от гнева глазенками.
Люди делилися ею; одни не бывали «там», как Вулеву; а другие, как Митя, бывали: во сне; сон тот силилась выявить Мите, его сделать опытами молчаливых каких-то радений (игра в посиделки), а Митя, своим подсознаньем тянувшийся к ней; преломленный «русалкой больною», в ней жившей, тогда становился уродцем: не мог ухватиться за то, чему не было форм; думал – хочет схватиться за ножку.
Лизаша же – щелк его:
– Митька, отстаньте!
И после – трепля по головке:
– Уродец!
Да, странно сложились ее отношения к Мите.
В Ликуй-Табачихе бил колокол – густо, с завоями; туча разинулась красным ядром; искроигрием ледени бросилась улица; и позабыв, что дала уже, нищему – в руку монеткой она:
– Да воздаст тебе сторицей бог! Тут и Митю увидела.
Он крепышем, в карачае, в тулупчике черной овчины, надвинув на лоб малахай, разушастую шапку, спешил к себе:
– Митенька!
– Здравствуйте.
И показалось, что встреча ему неприятна. Она объяснила по-своему это и стала просить к ним вернуться:
– «Вы „богушку“ вовсе не знаете, Митенька: вспыльчивый он… Ну, ему показалось тогда, что вы… вы… – покраснела, – меня обижаете… Я уж ему объяснила все это.
Но Митя – заумничал: нет, нет, нет, нет!
– Понимаете сами… Бить…
– Митенька…
– Чорт, – я не кто-нибудь!… Я и отцу, – он схвастнул, – не позволю… Я… мы веденяпинцы…
Крепко обиделся.
И – обнаружилось, что он имеет какое-то что-то: «свое»; о Мандро ему некогда думать; теперь он уж – -сам; Веденяпина слушает он…
Перебила Лизаша его; стала спрашивать:
– Ну, а как с «этим»?
– О чем вы?
Она разумела – подлог.
Митя ей – с напускным равнодушием:
– Вздор: пустяки. И опять принялся:
– Веденяпинцы… Нас Веденяпин… У нас Веденяпин…
Обсамкался видно: такой – самохвал, самоус, с «фу ты», с «ну ты», еще удивило, что Митя попутно ей бросил: с нарочным небреженьем:
– Отец-то ваш: был у нас.
Будто хотел показать ей: у нас такой дом, что не «эдакие» еще будут в нем.
– Был?
– У отца.
И опять за свое:
– Веденяпинцы мы… Веденяпин у нас…
В разговоре он взлизывал воздух.
Опять непонятности: был у Коробкиных? Как непонятно, и то, что вчера «он» кричал в телефонную трубку: «Короб-кин, Коробкин, Коробкин, Коробкин!» Да, мысли у «богушки» точно в коробке, – в коробкинском доме: что это?
Она посмотрела на Митю: он стал крепышом; он очистился даже лицом: прыщ сходил; да и взор в нем сыскался; – спешил:
– Вы побудьте со мною немного, Митюша.
– Нет, нет: мне – пора… Я ведь лынды оставил.
И вдруг с неожиданным пылом, которого не было в нем, он пальнул:
– Я хочу отличиться каким-нибудь доблестным подвигом.
Юрк – под воротами!…
***
Грустно стояла Лизаша: и – думала: Мити лишилась она; все ж, – они понимали друг друга: а вот с Переперзенко не представлялось возможности ей говорить: утверждал:
– Вы больны…
Ведь Лизаша жевала очищенный мел.
Только водопроводчик (полопались трубы в квартире) – сказал:
– Сицилисточка, милая барышня, вы.
И ей сунул брошюрку, в которой прочла она: жизнь ее
«здесь» – буржуазная; в «там» – жизнь грядущего строя; то – «царство свободы»; Лизашин прыжок из «отсюда в туда» был рассказан: прыжок – революция; странно: революционеркой себя ощутила в тот миг, как сейчас вот, когда показалось, что время, верблюд, став конем, будет рушить домовые комья: Москва – будет стаей развалин; когда это будет, когда?
Поскорей бы!
Перекривился в сознаньи ее социальный вопрос; все ж – он жил: очень остро; взволновывали отношенья с людьми; и особенно – с «богушкой», с ним говорила лишь раз о своем царстве в «т а м», куда время – бежало, куда убегала она, выбегая из времени; богушка – морщился; и в результате пришел доктор Дасс:
– Вы страдаете, барышня, – нервным расстройством.
Лизаша боялася улицы; ей – представлялось: она – из стекла; вот – прохожий толкнет; и она – разобьется. Склонение дня исцветилось сиянством: отрадным, цветным сверкунцом веселилася улица; у приворотни стояла какая-то сбродня; понюхавши воздух, заметил какой-то:
– А завтреча – подтепель.
– Вы завсигда это: сбреху.
– А энти вон воздухи…
– То – быть кровям!
Уж сверкухой прошелся по окнам закат; и окарил все лица; уже многоперое облако вспыхнуло там многорозовым отблеском; город стал с искрой: лиловый; потом стал – черновый.
И Грибиков вышел: и – гадил глазами.
***
Лизаша с недавнего времени «богушку» мыслью своей за собой тащила «туда»; упирался; и делался образ его в ней какой-то – не тот: дикозверский, осклабленный, странно пленительный; демоном в мире ее он внимал ее «песне»; и пелося ей все:
Я тот, которому внимаешь
Ты в полуночной тишине.
Так усилия мысли ее перешли в экзальтацию: солнечным шаром рвалось ее сердце; с тех пор началось – это все.
19
Эдуард Эдуардович раз ей сказал:
– Ты, русалочка, хочешь, – китайской тафтой обобье твою комнату?
Липкой губою полез на нее.
Но себя оборвал, отошел, потому что мадам Вулеву томашилась по комнатам только для виду; ее толчеи начинались всегда где-то рядом, когда Эдуард Эдуардович жутил с Лизашей один на один; меж гостиной и залом стремительно перевернулся; засклабился ртом; и прогиб бакенбарды, обтянутый торс, перегиб белой кисти руки, – все являло желание: поинтересничать.
Так постояли они друг пред другом, не зная, что делать друг с другом.
Казалось бы, – поцеловаться; Лизаше – похлопать в ладоши:
– Как папочка любит меня!
Но при мысли о том, что она поцелует отца, она вспыхнула густо; и тут же из двери просунулась флюсной щекою мадам Вулеву:
– Помешала я?
– Нет.
Поглядела и скрылась.
А он улыбнулся и быстро прошел сквозь проход; и проход выявлял, со столбиков статуи горестных жен устремляли глазные пустоты года пред собою, – не слыша, не видя, не зная, не глядя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Очнулась от мысли, а Мити все не было: твердо стояли дома; в каждом, – сколькие люди себя запечатали насмерть; Москва – склад тюков, свалень грузов; и – кто их протащит? Да время. Не вытащит ли оно всех их – в «туда»; и не бегает ли она в мыслях в далекое время, когда разорвется и «м», чтобы сплачиваться в «Мы»?
Вот об этом и силилась Мите она рассказать, укопав миньятюрное тельце в мягчайших подушечках, вздернувши умницы бровки; ждала, что он скажет; ведь он только слушал ее без протеста; и силился высказать то, что не выскажешь:
– Нет, не умею.
– Попробуйте, Митенька, сделать, как я: посидимте, закроем глаза; и – «туда».
И – сидели: ковер кайруанский сплетал изузоры свои; попугайчик метался:
– Безбожники! И появлялась мадам Вулеву:
– Экскюзэ: я не знала; вы здесь – не одна… И Лизаша сверкала от гнева глазенками.
Люди делилися ею; одни не бывали «там», как Вулеву; а другие, как Митя, бывали: во сне; сон тот силилась выявить Мите, его сделать опытами молчаливых каких-то радений (игра в посиделки), а Митя, своим подсознаньем тянувшийся к ней; преломленный «русалкой больною», в ней жившей, тогда становился уродцем: не мог ухватиться за то, чему не было форм; думал – хочет схватиться за ножку.
Лизаша же – щелк его:
– Митька, отстаньте!
И после – трепля по головке:
– Уродец!
Да, странно сложились ее отношения к Мите.
В Ликуй-Табачихе бил колокол – густо, с завоями; туча разинулась красным ядром; искроигрием ледени бросилась улица; и позабыв, что дала уже, нищему – в руку монеткой она:
– Да воздаст тебе сторицей бог! Тут и Митю увидела.
Он крепышем, в карачае, в тулупчике черной овчины, надвинув на лоб малахай, разушастую шапку, спешил к себе:
– Митенька!
– Здравствуйте.
И показалось, что встреча ему неприятна. Она объяснила по-своему это и стала просить к ним вернуться:
– «Вы „богушку“ вовсе не знаете, Митенька: вспыльчивый он… Ну, ему показалось тогда, что вы… вы… – покраснела, – меня обижаете… Я уж ему объяснила все это.
Но Митя – заумничал: нет, нет, нет, нет!
– Понимаете сами… Бить…
– Митенька…
– Чорт, – я не кто-нибудь!… Я и отцу, – он схвастнул, – не позволю… Я… мы веденяпинцы…
Крепко обиделся.
И – обнаружилось, что он имеет какое-то что-то: «свое»; о Мандро ему некогда думать; теперь он уж – -сам; Веденяпина слушает он…
Перебила Лизаша его; стала спрашивать:
– Ну, а как с «этим»?
– О чем вы?
Она разумела – подлог.
Митя ей – с напускным равнодушием:
– Вздор: пустяки. И опять принялся:
– Веденяпинцы… Нас Веденяпин… У нас Веденяпин…
Обсамкался видно: такой – самохвал, самоус, с «фу ты», с «ну ты», еще удивило, что Митя попутно ей бросил: с нарочным небреженьем:
– Отец-то ваш: был у нас.
Будто хотел показать ей: у нас такой дом, что не «эдакие» еще будут в нем.
– Был?
– У отца.
И опять за свое:
– Веденяпинцы мы… Веденяпин у нас…
В разговоре он взлизывал воздух.
Опять непонятности: был у Коробкиных? Как непонятно, и то, что вчера «он» кричал в телефонную трубку: «Короб-кин, Коробкин, Коробкин, Коробкин!» Да, мысли у «богушки» точно в коробке, – в коробкинском доме: что это?
Она посмотрела на Митю: он стал крепышом; он очистился даже лицом: прыщ сходил; да и взор в нем сыскался; – спешил:
– Вы побудьте со мною немного, Митюша.
– Нет, нет: мне – пора… Я ведь лынды оставил.
И вдруг с неожиданным пылом, которого не было в нем, он пальнул:
– Я хочу отличиться каким-нибудь доблестным подвигом.
Юрк – под воротами!…
***
Грустно стояла Лизаша: и – думала: Мити лишилась она; все ж, – они понимали друг друга: а вот с Переперзенко не представлялось возможности ей говорить: утверждал:
– Вы больны…
Ведь Лизаша жевала очищенный мел.
Только водопроводчик (полопались трубы в квартире) – сказал:
– Сицилисточка, милая барышня, вы.
И ей сунул брошюрку, в которой прочла она: жизнь ее
«здесь» – буржуазная; в «там» – жизнь грядущего строя; то – «царство свободы»; Лизашин прыжок из «отсюда в туда» был рассказан: прыжок – революция; странно: революционеркой себя ощутила в тот миг, как сейчас вот, когда показалось, что время, верблюд, став конем, будет рушить домовые комья: Москва – будет стаей развалин; когда это будет, когда?
Поскорей бы!
Перекривился в сознаньи ее социальный вопрос; все ж – он жил: очень остро; взволновывали отношенья с людьми; и особенно – с «богушкой», с ним говорила лишь раз о своем царстве в «т а м», куда время – бежало, куда убегала она, выбегая из времени; богушка – морщился; и в результате пришел доктор Дасс:
– Вы страдаете, барышня, – нервным расстройством.
Лизаша боялася улицы; ей – представлялось: она – из стекла; вот – прохожий толкнет; и она – разобьется. Склонение дня исцветилось сиянством: отрадным, цветным сверкунцом веселилася улица; у приворотни стояла какая-то сбродня; понюхавши воздух, заметил какой-то:
– А завтреча – подтепель.
– Вы завсигда это: сбреху.
– А энти вон воздухи…
– То – быть кровям!
Уж сверкухой прошелся по окнам закат; и окарил все лица; уже многоперое облако вспыхнуло там многорозовым отблеском; город стал с искрой: лиловый; потом стал – черновый.
И Грибиков вышел: и – гадил глазами.
***
Лизаша с недавнего времени «богушку» мыслью своей за собой тащила «туда»; упирался; и делался образ его в ней какой-то – не тот: дикозверский, осклабленный, странно пленительный; демоном в мире ее он внимал ее «песне»; и пелося ей все:
Я тот, которому внимаешь
Ты в полуночной тишине.
Так усилия мысли ее перешли в экзальтацию: солнечным шаром рвалось ее сердце; с тех пор началось – это все.
19
Эдуард Эдуардович раз ей сказал:
– Ты, русалочка, хочешь, – китайской тафтой обобье твою комнату?
Липкой губою полез на нее.
Но себя оборвал, отошел, потому что мадам Вулеву томашилась по комнатам только для виду; ее толчеи начинались всегда где-то рядом, когда Эдуард Эдуардович жутил с Лизашей один на один; меж гостиной и залом стремительно перевернулся; засклабился ртом; и прогиб бакенбарды, обтянутый торс, перегиб белой кисти руки, – все являло желание: поинтересничать.
Так постояли они друг пред другом, не зная, что делать друг с другом.
Казалось бы, – поцеловаться; Лизаше – похлопать в ладоши:
– Как папочка любит меня!
Но при мысли о том, что она поцелует отца, она вспыхнула густо; и тут же из двери просунулась флюсной щекою мадам Вулеву:
– Помешала я?
– Нет.
Поглядела и скрылась.
А он улыбнулся и быстро прошел сквозь проход; и проход выявлял, со столбиков статуи горестных жен устремляли глазные пустоты года пред собою, – не слыша, не видя, не зная, не глядя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48