само звукословье «пепешки» и «пшишки» с «шш», «шш» – шум в ушах:
– Эти «пшишки» – застой крови в мозге. Так он порешил; порешив, успокоился все же.
***
В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке толстопятой босою ногою пришлепывал по паркетикам, точно Тощ пес, забродил по квартире; и тут натолкнулся он – на основание тех же суждений (верней, вопреки всем суждениям) – на… Василису Сергевну; она – разбледнуха такая: в короткой рубашке козой тонконогой со свечкой, как он, шла навстречу:
– Что, Вассочка – Василисенок мой, – бродишь?
Двояшил глазами.
– А вы?
– И глаза!
– Да не спится.
Мелькали подстрочные смыслы меж ними. Он думал:
– Да, Вассочка, вот – затишела, – додер на халате трепал, – не играет, сказать рационально, глазами; не движет руками: моргает в таком положении, как и в другом… Дело ясное: Вассочка, Василисенок…
И в свой кабинетик вернулся:
– Взять в корне…
Устроил пихели бумажек: в набитые ящики.
Видел во сне: людоеды откушали где-то сухими ушами.
***
Взять в корне, – она, рациональная ясность, разъелась; из-под Аристотеля Ясного встал Гераклит Претемнейший: да, да, – очень дебристый мир!
Говоря откровенно, – профессор Коробкин жил в двух измереньях доселе – не в трех: и не «Я» его, жившее в «эн» измереньях, а Томочка-песик, в нем живший; но Томочка-песик – покойник: он – рухнул; и в яме лежит: «Я» ж кометою ринулось в темя из «эн» измерений, им кокнуть, как кокал Никита Васильевич яйца – за завтраком; так вот из «эн» теневых измерений и двух подстановочных (как на подносике, – расположились на плоскости мы) начинало вывариваться из большой знаменитости и из добрейшего пса – человек.
Раздорожьем все стало!
***
Гнилая зима!
Но гнилая зима – просияла: теплейшим денечком; декабрь стал – апрелем; а он – собачевину вспомнил: уселся грустить, подбородок рукой подпираючи; в карем своем пиджачке, в желто-сером жилетике, под желто-карею шторой сидел, перерезанный желтым столбом копошившихся в солнце пылиночек:
– Томочка – умер!
А солнце слезилось сияющим и крупно капельным дождиком; солнечный дождь – это праведник умер!
Но желтой жестокостью вечер означился; в зелено-серые сумерки сели предметы; их ночь черноротая – съела.
13
Над мутной Москвой неслись тучи.
Капель подсосулила улицу; все подсосала: пошли пережуй снегов в слюногонные лужи; уже обнаружились камни; уже начиналась разгранка камней о колеса; шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков, перекоряченных, лупленых, каменных и деревянненьких, странно рябых.
Глазопялы – за всем, отовсюду следили; из окон, дверей, подворотен.
Заборик синявый, заборик лиловый, заборик замоклый: меж ними, раздрязнувши, лед ноздреватил; домик от домика защищался забориком; прояснь над ними: прозорное место с фабричной трубой, выпускающей сизый дымок; пятибокая башня торчала: синяво; там издали высился многооконный завод: тряпковарня.
Завод подфабричивал дымом.
Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным:
– Бабушка, правда ли, что в Табачихинском карла живет?
Кувердилась старуха:
– А ну!
Со двора, где бабьево тряпье ворошил ветерок на размоклых веревках, – ответили:
– Как же, – хандрит: ерундит.
– Щелк – орехами щелкал какой-то с угла – безалтынный голыш: бескафтанник…
– Безносый, безбабый…
– Пархуч и пропойца он!
Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил: разлогий, кривой переулок размой тротуара показывал.
Сивобородый, одетый в самару торговец, заметил:
– Хвастель развели.
Тут мужик подошел: свой вихор скребенил:
– Я видел карличишку.
– Ну?
– Как?
– Скажу: сдохлик! Загиркали.
Пепиков как-то разгулисто свистнул:
– Эх ты, – раздудыньги развел: подновинский ты шут! Перепротову просунулись пальцы:
– Мое вам: ну что? Как ползается?
И – кучка росла; подходили: Муяшев, Сиказин, Упакин, Ельчи, Духовентов, «ура, дед Мордан» (так кого-то прозвали); в проулках соседних – безлюдие, тишь; а войдешь сюда – кажется: разбарабошилась улица: в крик, в раздергай; и карком кружились вороны над единоглавою церковкой с кубовым куполом; серое облако заулыбалося краешком цвета герани; и тучи сордели на рядни заката.
Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, – да как подъедет (весьма любопытный мужчина):
– Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил – говорю – карличишку?
– Не внюхаешь – не распознаешь. Обиделся Новодережкин:
– Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю. Наступило молчание:
– Грибиков этот сидит на своем достоянье.
– Сам – кость (в костоварку), а все ему мало…
– Так, так, – оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), – стал быть – алчность? Стал быть, полагаю, – мздолюбец?
– Трясыней сидит на своих сундуках.
– А за карлика кто ему платит?
– Мандро.
– А какая охота Мандре пархуча содержать?
– Как какая: съешь кукиш! И – кукиш под нос:
– Хорошо еще, – есть подо что!
И – пошло, и – пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, – лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.
В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.
14
И скоро уже, точно жужелицы, зажужукали, забаламутили в домиках; и заплеталась безглавая сплетня:
– Живет карличишка безносый: хандрит, ерундит.
В тот же вечер Порфирий Петрович Парфеткин пришел Хелефонову: так, мол, и так; Телефонов чикчиры носил – Телефонов, из номера двадцать восьмого, которого дочка гордилась: фамилия их-де старинная, стародворянская: при Алексее Михайловиче Телефоновы были подьячими.
Он и заметил:
– Его бы держать на видках, – перешелкнувши палец о палец.
Парфеткин, – так даже в подпрыг!
– А, а, а? Телефонов:
– Ведь вот как оно!
– Невдомек!
– Вы смекните!
– А?
– Что?
– Да – вот то! Стало ясно:
– Xe-xе… Чует мушка, где струп!
И – завторили: это вторье разнесли по домам.
Донесли до самой до Китайской княжны.
И здесь, – кстати заметить, – что дом заколоченный лет уже двадцать, в котором Юдиф Николаич Китайский, лет двадцать назад подавившийся костью, являлся ночами давиться, – тот самый, который от этих давлений пустел (обитала старуха с княжной Анастасьей Юдифовной в Сен – Тру – де – л'Эгле), в нем ставни отснялись: сама Анастасья Юдифовна из Сен – Тру – де – л'Эгля вернулась; давно бы пора: заждались; а как вышла на улицу, – ахнули: боже, угодников всех выноси, – в мужской шляпе, в штанах; в руке – палка с балдашкою; голос – как в бочке; и – пух над губою; и всем объявила, что, дескать, она не она, а – «он», что Анастасьей Юдифовной звали напрасно;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
– Эти «пшишки» – застой крови в мозге. Так он порешил; порешив, успокоился все же.
***
В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке толстопятой босою ногою пришлепывал по паркетикам, точно Тощ пес, забродил по квартире; и тут натолкнулся он – на основание тех же суждений (верней, вопреки всем суждениям) – на… Василису Сергевну; она – разбледнуха такая: в короткой рубашке козой тонконогой со свечкой, как он, шла навстречу:
– Что, Вассочка – Василисенок мой, – бродишь?
Двояшил глазами.
– А вы?
– И глаза!
– Да не спится.
Мелькали подстрочные смыслы меж ними. Он думал:
– Да, Вассочка, вот – затишела, – додер на халате трепал, – не играет, сказать рационально, глазами; не движет руками: моргает в таком положении, как и в другом… Дело ясное: Вассочка, Василисенок…
И в свой кабинетик вернулся:
– Взять в корне…
Устроил пихели бумажек: в набитые ящики.
Видел во сне: людоеды откушали где-то сухими ушами.
***
Взять в корне, – она, рациональная ясность, разъелась; из-под Аристотеля Ясного встал Гераклит Претемнейший: да, да, – очень дебристый мир!
Говоря откровенно, – профессор Коробкин жил в двух измереньях доселе – не в трех: и не «Я» его, жившее в «эн» измереньях, а Томочка-песик, в нем живший; но Томочка-песик – покойник: он – рухнул; и в яме лежит: «Я» ж кометою ринулось в темя из «эн» измерений, им кокнуть, как кокал Никита Васильевич яйца – за завтраком; так вот из «эн» теневых измерений и двух подстановочных (как на подносике, – расположились на плоскости мы) начинало вывариваться из большой знаменитости и из добрейшего пса – человек.
Раздорожьем все стало!
***
Гнилая зима!
Но гнилая зима – просияла: теплейшим денечком; декабрь стал – апрелем; а он – собачевину вспомнил: уселся грустить, подбородок рукой подпираючи; в карем своем пиджачке, в желто-сером жилетике, под желто-карею шторой сидел, перерезанный желтым столбом копошившихся в солнце пылиночек:
– Томочка – умер!
А солнце слезилось сияющим и крупно капельным дождиком; солнечный дождь – это праведник умер!
Но желтой жестокостью вечер означился; в зелено-серые сумерки сели предметы; их ночь черноротая – съела.
13
Над мутной Москвой неслись тучи.
Капель подсосулила улицу; все подсосала: пошли пережуй снегов в слюногонные лужи; уже обнаружились камни; уже начиналась разгранка камней о колеса; шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков, перекоряченных, лупленых, каменных и деревянненьких, странно рябых.
Глазопялы – за всем, отовсюду следили; из окон, дверей, подворотен.
Заборик синявый, заборик лиловый, заборик замоклый: меж ними, раздрязнувши, лед ноздреватил; домик от домика защищался забориком; прояснь над ними: прозорное место с фабричной трубой, выпускающей сизый дымок; пятибокая башня торчала: синяво; там издали высился многооконный завод: тряпковарня.
Завод подфабричивал дымом.
Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным:
– Бабушка, правда ли, что в Табачихинском карла живет?
Кувердилась старуха:
– А ну!
Со двора, где бабьево тряпье ворошил ветерок на размоклых веревках, – ответили:
– Как же, – хандрит: ерундит.
– Щелк – орехами щелкал какой-то с угла – безалтынный голыш: бескафтанник…
– Безносый, безбабый…
– Пархуч и пропойца он!
Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил: разлогий, кривой переулок размой тротуара показывал.
Сивобородый, одетый в самару торговец, заметил:
– Хвастель развели.
Тут мужик подошел: свой вихор скребенил:
– Я видел карличишку.
– Ну?
– Как?
– Скажу: сдохлик! Загиркали.
Пепиков как-то разгулисто свистнул:
– Эх ты, – раздудыньги развел: подновинский ты шут! Перепротову просунулись пальцы:
– Мое вам: ну что? Как ползается?
И – кучка росла; подходили: Муяшев, Сиказин, Упакин, Ельчи, Духовентов, «ура, дед Мордан» (так кого-то прозвали); в проулках соседних – безлюдие, тишь; а войдешь сюда – кажется: разбарабошилась улица: в крик, в раздергай; и карком кружились вороны над единоглавою церковкой с кубовым куполом; серое облако заулыбалося краешком цвета герани; и тучи сордели на рядни заката.
Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, – да как подъедет (весьма любопытный мужчина):
– Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил – говорю – карличишку?
– Не внюхаешь – не распознаешь. Обиделся Новодережкин:
– Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю. Наступило молчание:
– Грибиков этот сидит на своем достоянье.
– Сам – кость (в костоварку), а все ему мало…
– Так, так, – оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), – стал быть – алчность? Стал быть, полагаю, – мздолюбец?
– Трясыней сидит на своих сундуках.
– А за карлика кто ему платит?
– Мандро.
– А какая охота Мандре пархуча содержать?
– Как какая: съешь кукиш! И – кукиш под нос:
– Хорошо еще, – есть подо что!
И – пошло, и – пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, – лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.
В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.
14
И скоро уже, точно жужелицы, зажужукали, забаламутили в домиках; и заплеталась безглавая сплетня:
– Живет карличишка безносый: хандрит, ерундит.
В тот же вечер Порфирий Петрович Парфеткин пришел Хелефонову: так, мол, и так; Телефонов чикчиры носил – Телефонов, из номера двадцать восьмого, которого дочка гордилась: фамилия их-де старинная, стародворянская: при Алексее Михайловиче Телефоновы были подьячими.
Он и заметил:
– Его бы держать на видках, – перешелкнувши палец о палец.
Парфеткин, – так даже в подпрыг!
– А, а, а? Телефонов:
– Ведь вот как оно!
– Невдомек!
– Вы смекните!
– А?
– Что?
– Да – вот то! Стало ясно:
– Xe-xе… Чует мушка, где струп!
И – завторили: это вторье разнесли по домам.
Донесли до самой до Китайской княжны.
И здесь, – кстати заметить, – что дом заколоченный лет уже двадцать, в котором Юдиф Николаич Китайский, лет двадцать назад подавившийся костью, являлся ночами давиться, – тот самый, который от этих давлений пустел (обитала старуха с княжной Анастасьей Юдифовной в Сен – Тру – де – л'Эгле), в нем ставни отснялись: сама Анастасья Юдифовна из Сен – Тру – де – л'Эгля вернулась; давно бы пора: заждались; а как вышла на улицу, – ахнули: боже, угодников всех выноси, – в мужской шляпе, в штанах; в руке – палка с балдашкою; голос – как в бочке; и – пух над губою; и всем объявила, что, дескать, она не она, а – «он», что Анастасьей Юдифовной звали напрасно;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48