Яшка знал, кого он ищет и что хочет он, и злобный азарт, родившийся в душе, походил на охотничий скрад зверя. Мужик сутки уже ничего не ел, он только изредка нагибался через корму и пил прямо из реки, будто лось, густую морозную воду.
Яшка хотел пристать у пологой бережины и вытянуть туда стружок, но впереди заметил промоину, обросшую ивняком, полную сейчас осенней большой воды. Он вспомнил, что если этой ручьевиной подняться вверх, то ханзинская изба будет совсем рядом. И только Яшка свернул в ручей, как сразу понял, что здесь кто-то недавно плыл, потому как береговая осота примята и ветки ивняка порой посечены топором и еще не успели потемнеть на срезе. Он сразу же лихорадочно заработал веслом и вскоре нашел то место, где, наверное, стояла лодка, но сейчас ее на месте не было, и глубокий след на травянистой бережине залила вода.
Яшка решил, что Донька сбежал, почуяв опасность, и чуть волосы на голове не рвал от досады. Если они всплыли вверх, а оттуда тропой на Кельи, то, пожалуй, можно их достать, только бы не устроили ему западню... Кончат из ружья да мохом присыплют, там ищи его в тайболе. Никто и не знает, куда Яшка умчался из деревни, никому ведь и не сказался.
Лохматые тучи неслись над самой головой, едва не сбивая шапку, но пространство меж ними льдисто светилось; скоро должен прийти большой снег. Задерживаться нельзя, река со дня на день могла встать, а без варева и когда весь зверь затаился в ожидании перемен, здесь сплошная гибель. Яшка это понимал, но какое-то неясное предчувствие, которое часто навещает человека во время поиска, тревожило его. Он так и сидел в корме, усталый и разбитый, и все подталкивал стружок шестом, чтобы не отнесло его вниз, но и на берег не вылезал, а безразлично вглядывался в примятую осоку и гнилые черные хвощи, на которых остались вдавлины от сапог, залитые дождем. Одни были длинные и глубокие – медвежьи, это косолапил Донька, – другие маленькие и несмелые, словно шел лосенок.
И все же Яшка вылез на берег, вытянул стружок, еще потоптался, свой разбитый бродень приложил к маленькому острому следу и, подавленный усталостью и нахлынувшей печалью, заплакал. Он ревел в голос, как ребенок, и слезы горошинами скатывались в грязную кудрявую бороду. «Дрянь такая... Сука. Вернись, не трону. Не могу я без тебя, Тасенька… Не Тасенька, а стерва она, вот», – словно пьяный причитал Яшка и, не вытирая с лица слезы, стал продираться через кусты к ханзинскому дому.
Он не понимал, что его вело туда, словно бы кто невидимый тянул за руку, а Яшка упирался, поминутно оглядывался назад, где в кустах остался его стружок... Но он не знал, что вот так же когда-то его отец, Степка Рочев, шел к ханзинской избе, мучимый страхом и голодом. Он зашел во двор, полный скота, на него пахнуло из дверей запахом теплого жилья и еды, сразу засосало в животе, в котором уж много дней не было ничего, кроме ягод и грибов. Степка переступил порог и увидел настороженный взгляд плотной курносой бабы и любопытное круглое лицо за ее спиной. И он удивился тому, что обитал в постоянном страхе, а эти бабы не испугались его; он промерз у таежного костра, а они живут в тепле; он уж который день не потреблял, кроме лешевой еды, а они рыгают от сытости. И, чувствуя свои страдания, беглый матроз как-то сразу наполнился ненавистью к плотной курносой бабе и ее приплоду, потому как, оторванный от земли, он уже давно забыл соль крестьянского пота на губах и тяжесть мужичьей неродящей земли. В матрозах Степка Рочев помнил только ощущение сладкой воли, но свобода оказалась грязной, холодной и нищей. Он брал каравай из бабьих натруженных рук и наполнялся ко вдове великой злобой даже за то, что она не боится его; за то, что она знала любовь и рожала, а он никогда не будет любить и никого после него не будет; за то, что она, закрыв на засов двери, повалится на горячую печь, а он, как зверь дикий, под еловый выворотень. И ярость заглушила разум... А ведь мог бы Степка Рочев быть в жизни добрым мужиком, настроить кучу сыновей и оставить свой род и свой характер на долгие веки, если бы волею злой судьбы не пала на него рекрутчина. Надели на него красную шапку, забрили лоб, и сразу захотел Степка Рочев свободы, о которой никогда и не думал, потому что он жил в ней, и наполнился мужик звериной жестокостью, о которой не знал, но которая за одно лето и одну осень разрослась и выплеснулась через край...
Ничего этого не знал Яшка. Он зашел на поветь, просунул прутик в щель и, как бывало в детстве, пробовал откинуть щеколду и пройти в избу. И щеколда откинулась легко, но ворота не распахнулись. Яшка нажал плечом на створки, но что-то их держало надежно, и тогда он понял, что в избе кто-то есть. И, наполняясь восторгом и новой яростью, он что было мочи забарабанил броднем в ворота, пока не устала нога. И нисколько не удивился, когда услышал в глубине повети посторонние звуки, кто-то робко остановился у ворот и, наверное, слушал.
– Эй, Тайка, открывай...
– Кто там? – спросила Тайка.
– Донька, выходи, убью, – захмелел от гнева Яшка. – Выходи, ворзя, клятвопреступник. У крестового брата бабу увел. Стыдись... Сейчас ворота разнесу, коли не выйдешь. Дрожишь, хуже зайца. А пакостить-то он герой, тут он мастер. Я тебе покажу, как чужих баб... Тайка, отопри. Ну, стервь ты, однако, – еще долго изливался Яшка.
– Яшенька, я тебя Господом Богом умоляю. Оставь ты нас в покое.
– Сейчас оставлю... Где этот-то?
– Не тронь ты его, Яшенька. Я на колени паду перед тобой. У нас и ребенок будет с Доней. Ну куда я тебе с чужим-то нужна буду, – глухо уговаривала через дверь Тайка, полная ужаса.
– Тая, ну кликни его. Не трону я, вот те крест...
– Да как позову, коли нету его, – просказалась Тайка.
– Как нету...
– На охоту побег, с часу на час вот будет.
– Тая?
– Ну...
– Чего ты натворила. Я ли тебя не люблю? Воротись ко мне. Люблю я тебя, пальцем не задию.
– Не, не, Яшенька. Не мил ты мне. И попомни, какой грех на твоей душе.
– Так что я мог поделать тогда. Меня бы в каторгу, и все...
– Не, не, Яшенька. Поди с Богом. Умоляю, оставь нас. Найдешь ты бабу получше меня, заживешь на славу. А куда я тебе, порченая да славленая, да и с приплодом, – уговаривала Тайка, всячески черня себя.
– Отвори, стерва. Слыхано ли дело – от мужика бегать. Пошто и шла...
– Неуж и не знаешь пошто. Как скотину продали. Так мне тогда хоть в пролубь головой, хоть за тебя. Все одно...
– Ну, Тасенька.
– Поди, Яша, с миром. Оставь нас. – Тайка повернулась и пошла в избу, слушая, как грохочет, сотрясается изба под Яшкиным напором. Села на лавку и стала причитать: нет-нет, он так меня не оставит. Осподи, Донюшка, ведь говорила, не езди, не оставляй одну, не послушался, укатил, так-то любишь, значит. И я тоже хороша, на глупом месте выросла, зачем было даве молоть да старое ворошить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
Яшка хотел пристать у пологой бережины и вытянуть туда стружок, но впереди заметил промоину, обросшую ивняком, полную сейчас осенней большой воды. Он вспомнил, что если этой ручьевиной подняться вверх, то ханзинская изба будет совсем рядом. И только Яшка свернул в ручей, как сразу понял, что здесь кто-то недавно плыл, потому как береговая осота примята и ветки ивняка порой посечены топором и еще не успели потемнеть на срезе. Он сразу же лихорадочно заработал веслом и вскоре нашел то место, где, наверное, стояла лодка, но сейчас ее на месте не было, и глубокий след на травянистой бережине залила вода.
Яшка решил, что Донька сбежал, почуяв опасность, и чуть волосы на голове не рвал от досады. Если они всплыли вверх, а оттуда тропой на Кельи, то, пожалуй, можно их достать, только бы не устроили ему западню... Кончат из ружья да мохом присыплют, там ищи его в тайболе. Никто и не знает, куда Яшка умчался из деревни, никому ведь и не сказался.
Лохматые тучи неслись над самой головой, едва не сбивая шапку, но пространство меж ними льдисто светилось; скоро должен прийти большой снег. Задерживаться нельзя, река со дня на день могла встать, а без варева и когда весь зверь затаился в ожидании перемен, здесь сплошная гибель. Яшка это понимал, но какое-то неясное предчувствие, которое часто навещает человека во время поиска, тревожило его. Он так и сидел в корме, усталый и разбитый, и все подталкивал стружок шестом, чтобы не отнесло его вниз, но и на берег не вылезал, а безразлично вглядывался в примятую осоку и гнилые черные хвощи, на которых остались вдавлины от сапог, залитые дождем. Одни были длинные и глубокие – медвежьи, это косолапил Донька, – другие маленькие и несмелые, словно шел лосенок.
И все же Яшка вылез на берег, вытянул стружок, еще потоптался, свой разбитый бродень приложил к маленькому острому следу и, подавленный усталостью и нахлынувшей печалью, заплакал. Он ревел в голос, как ребенок, и слезы горошинами скатывались в грязную кудрявую бороду. «Дрянь такая... Сука. Вернись, не трону. Не могу я без тебя, Тасенька… Не Тасенька, а стерва она, вот», – словно пьяный причитал Яшка и, не вытирая с лица слезы, стал продираться через кусты к ханзинскому дому.
Он не понимал, что его вело туда, словно бы кто невидимый тянул за руку, а Яшка упирался, поминутно оглядывался назад, где в кустах остался его стружок... Но он не знал, что вот так же когда-то его отец, Степка Рочев, шел к ханзинской избе, мучимый страхом и голодом. Он зашел во двор, полный скота, на него пахнуло из дверей запахом теплого жилья и еды, сразу засосало в животе, в котором уж много дней не было ничего, кроме ягод и грибов. Степка переступил порог и увидел настороженный взгляд плотной курносой бабы и любопытное круглое лицо за ее спиной. И он удивился тому, что обитал в постоянном страхе, а эти бабы не испугались его; он промерз у таежного костра, а они живут в тепле; он уж который день не потреблял, кроме лешевой еды, а они рыгают от сытости. И, чувствуя свои страдания, беглый матроз как-то сразу наполнился ненавистью к плотной курносой бабе и ее приплоду, потому как, оторванный от земли, он уже давно забыл соль крестьянского пота на губах и тяжесть мужичьей неродящей земли. В матрозах Степка Рочев помнил только ощущение сладкой воли, но свобода оказалась грязной, холодной и нищей. Он брал каравай из бабьих натруженных рук и наполнялся ко вдове великой злобой даже за то, что она не боится его; за то, что она знала любовь и рожала, а он никогда не будет любить и никого после него не будет; за то, что она, закрыв на засов двери, повалится на горячую печь, а он, как зверь дикий, под еловый выворотень. И ярость заглушила разум... А ведь мог бы Степка Рочев быть в жизни добрым мужиком, настроить кучу сыновей и оставить свой род и свой характер на долгие веки, если бы волею злой судьбы не пала на него рекрутчина. Надели на него красную шапку, забрили лоб, и сразу захотел Степка Рочев свободы, о которой никогда и не думал, потому что он жил в ней, и наполнился мужик звериной жестокостью, о которой не знал, но которая за одно лето и одну осень разрослась и выплеснулась через край...
Ничего этого не знал Яшка. Он зашел на поветь, просунул прутик в щель и, как бывало в детстве, пробовал откинуть щеколду и пройти в избу. И щеколда откинулась легко, но ворота не распахнулись. Яшка нажал плечом на створки, но что-то их держало надежно, и тогда он понял, что в избе кто-то есть. И, наполняясь восторгом и новой яростью, он что было мочи забарабанил броднем в ворота, пока не устала нога. И нисколько не удивился, когда услышал в глубине повети посторонние звуки, кто-то робко остановился у ворот и, наверное, слушал.
– Эй, Тайка, открывай...
– Кто там? – спросила Тайка.
– Донька, выходи, убью, – захмелел от гнева Яшка. – Выходи, ворзя, клятвопреступник. У крестового брата бабу увел. Стыдись... Сейчас ворота разнесу, коли не выйдешь. Дрожишь, хуже зайца. А пакостить-то он герой, тут он мастер. Я тебе покажу, как чужих баб... Тайка, отопри. Ну, стервь ты, однако, – еще долго изливался Яшка.
– Яшенька, я тебя Господом Богом умоляю. Оставь ты нас в покое.
– Сейчас оставлю... Где этот-то?
– Не тронь ты его, Яшенька. Я на колени паду перед тобой. У нас и ребенок будет с Доней. Ну куда я тебе с чужим-то нужна буду, – глухо уговаривала через дверь Тайка, полная ужаса.
– Тая, ну кликни его. Не трону я, вот те крест...
– Да как позову, коли нету его, – просказалась Тайка.
– Как нету...
– На охоту побег, с часу на час вот будет.
– Тая?
– Ну...
– Чего ты натворила. Я ли тебя не люблю? Воротись ко мне. Люблю я тебя, пальцем не задию.
– Не, не, Яшенька. Не мил ты мне. И попомни, какой грех на твоей душе.
– Так что я мог поделать тогда. Меня бы в каторгу, и все...
– Не, не, Яшенька. Поди с Богом. Умоляю, оставь нас. Найдешь ты бабу получше меня, заживешь на славу. А куда я тебе, порченая да славленая, да и с приплодом, – уговаривала Тайка, всячески черня себя.
– Отвори, стерва. Слыхано ли дело – от мужика бегать. Пошто и шла...
– Неуж и не знаешь пошто. Как скотину продали. Так мне тогда хоть в пролубь головой, хоть за тебя. Все одно...
– Ну, Тасенька.
– Поди, Яша, с миром. Оставь нас. – Тайка повернулась и пошла в избу, слушая, как грохочет, сотрясается изба под Яшкиным напором. Села на лавку и стала причитать: нет-нет, он так меня не оставит. Осподи, Донюшка, ведь говорила, не езди, не оставляй одну, не послушался, укатил, так-то любишь, значит. И я тоже хороша, на глупом месте выросла, зачем было даве молоть да старое ворошить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95