ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Ну, мне некогда, – крикнула сквозь слезы и прямо по лужам побежала в дом.
– Тая, Таиса, – запоздало позвал Донька.
Но она не остановилась, не дождалась парня, а быстро залетела на крыльцо, словно гнался за нею злодей, захлопнула дверь на щеколду, еще стояла по ту сторону, прижавшись лицом к стене, и плакала, плакала.
И когда в горенку поднялся отец, Тайка так и лежала на постели в мокром сарафане и даже не шевельнулась, когда Петра присел рядом, глубоко продавив место.
– Сказала? – только и спросил.
Тайка молча кивнула головой.
– Ну и хорошо, ну и ладно. Завтра деньги сполна получит Калина, ста три рублей, – мягко говорил Петра Афанасьич, радуясь удаче и скрывая ее. – Может, теперь наконец к нам породственнее будет. А то все волчится, ей-Богу. А я всем только добра хочу, чтобы все по-хорошему было, по-людски. И тебя не неволю, не-е... А мог бы приказом, я ли тебе не отец, а по-доброму нать. Вот и хорошо, уж как хорошо-то. Ангеле мой, хранитель мой, сохрани душу мою, скрепи сердце мое.
– Та-туш-ка, – вдруг завыла Тайка, упала отцу в колени, плечи ее тряслись.
– Ну буде, буде, Бог с тобой, дитя мое. Все образуется...
А наутро Калина Богошков получил деньги и, глядя в участливые Петрины глаза, понял вдруг, как прочно, а может и до самой смерти, связал он себя с этим непонятным человеком.
Глава 3
Рекруты кутили, деревню перевернули вверх дном, им нынче все вольности положены: они ходили из дома в дом, им подавали деньгами и вином, потом срядили мирские подводы, и парней отвезли в Мезень. Павла Шумова, наткнувшись на гульбище, сначала бестолково и раздраженно глядела в красные хмельные лица парней, и вдруг в туманной голове родилась сначала крохотная беспокойная мысль, которая вскоре разрослась, полонила смятенное сознание и стала единственной. Теперь Павла думала, что и ее Яшеньку поставили под красную шапку, небось где дорогой захватили, увезли тайком, забрили лоб, и ее сынок страдает в серой казенной шинельке, под саблями, под пулями и весточки домой не может дать.
И што это не царь-батюшка такое сотворил, а устроили слуги неверные, без его умысла. И Павла, бестолково обряжаясь по хозяйству, уже видела себя в большой светлой горнице, а кругом иконы в серебряных окладах, много горящих свеч в золотых подсвечниках (вот денег-то где не жалеют, зряшно палят, попусту); кто-то радостно пел, отчего замирало сердце (наверное, в другой горенке пели, может, и сама матушка-государыня); а посреди горницы на высоком примосте, крытом бархатом, золотое кресло, и в нем государь, лучезарный, сравнимый только с батюшкой-солнышком; кудерышки-то русые разобраны волосок к волоску, и в голубых глазах такой Божественный свет, что слезы заполнили Павлу, и она как дура (вот нашла время) заревела, глотая слезы, и поползла к примосту, как червь поганый. И вдруг услыхала смиренный, усталый голос: «Встань, сестра моя», – и сквозь влажный туман увидела, как ворохнулся государь и показал на место подле себя, и Павла робко притулилась сбоку, порой нечаянно касаясь парчи и бархата, и пугалась, а от государя наносило чем-то Божественным, вроде бы малиной ягодой иль смородой. И вдруг у них на коленях оказался золотой поднос со всякими нездешними плодами, и Павла неловко откусывала, боясь показать корявые ладони с черными твердыми ногтями, и вскоре от нездешних плодов набило во рту оскомину (то ли дело щуки кислой помакать, любо-дорого), и баба не знала, как поступить: то ли в карман огрызок сунуть украдкой, но еще подумает государь-батюшка, что она воровка, то ли обратно на поднос положить, но опять же неудобно, словно брезгует она царским угощением...
И не успела Павла спросить у царя о Яшеньке, как перебил ее Клавдя:
– Эй, глупа, скоро ли ись-то?
Очнулась баба, трески отварной наклала в чашку, сунула сыну под нос, а сама улыбалась и что-то соображала туманной головой.
– Ты поживи денек-от один, – попросила Павла, собирая узелок. Положила туда соли щепотку да краюхи житние, что вчера Христа ради выпросила, ложку деревянную, баскую.
– Далеко ли с хлебами-то собралась?
– К царю-батюшке, сынок...
– От глупа-то...
– Об Яшеньке все выспрошу, уж кому и знать, коли не ему. На вышине сидит. Добегу, а вечор и обрат.
– От глупа-то, он, бат, воно где сидит...
– Я скорехонько, – не слушала Павла сына. Накинула обтерханную шубейку с обгрызенным собаками подолом, белый холщовый плат повязала на голову; поверх его – черный в горошек, тот уже натуго затянула под костистым подбородком; еще один кашемировый с кистями, сложила вдвое; да покрылась набойчатым пестрядинным с цветной каймой; а под конец укуталась по самые глаза шерстяной шалью и длинные концы ее стянула узлом на спине. Теперь хоть в ухо кричи – не услышит. Прихватила батожок, потопталась у порога. Клавдя уже подчистил рыбу, сейчас лениво поглядывал на мать сорочьими глазами; вот дурная, опять в десять платов упряталась, и лошади не услышит, как стопчут старую.
– Ты плохих-то кусков не бери, – наставлял он, думая, что мать побираться пошла. – Деньгами проси, с гроша-то не обеднеют, глоты.
– Спрошу, спрошу у царя-батюшки, – качала головой Павла.
– У, глупа, – досадливо огрызнулся Клавдя и отвернулся к окончине, крытой бычьим пузырем, сквозь который тускло сочился грязный свет.
– Долго задержусь, дак поешь, Клавдеюшко, не голодай, – мягко и смиренно добавила Павла.
Она не пошла деревней, а сразу водоносной тропинкой спустилась под гору и бойко направилась вдоль реки и радовалась тихо, что мудро поступила, миновав стороной людные улицы, а то бы каждый, завидев с узелком в руке и обкатанным батожком, назойливо стал выспрашивать, мол, куда Павлуша двинулась да по какой нужде, а так она всех обхитрила.
Река перед Покровом была еще полой, открытой, но почернела, стояли скользкие обманчивые забереги, и уже выпал плотный молодой снег; он сочно хрустел под ногой, и от него было светло и щемило глаза. Красные веки у Павлы набухли, – она и так в последнее время жаловалась на глаза, и сейчас снежной белизной подбило их, наползла слеза и слепила старую. Но это не беда, эко диво, что щемит глаза, взяла и смахнула слезу варегой, дохнула глубже настоявшимся предзимним воздухом – и сразу счастливо стало и молодо, только в душе неясно, – и запоздало пожалела, что в коты не поддела шерстяных чулок, а идти нужно сначала до Соялы, а там до царя-батюшки совсем близко, рукой подать; так Петенбурги, ходовые люди, бывало, сказывали.
Бежать твердой дорогой было легко, Павла разогрелась, в больной голове ее все перепуталось, и она снова увидела себя в царской горенке подле государя-батюшки, на коленях у нее золотой поднос со всякими чужеземными плодами, от которых у Павлы сводит во рту. «Ну по какой нужде, сестрица?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95