Я сопоставил множество написанного о «Ватеке». В предисловии Малларме к переизданию 1876 года немало находок (скажем, что повесть начинается на вершине башни чтением звезд, чтобы завершиться в заколдованном подземелье), но разбираться в его доступном лишь этимологам диалекте французского языка – занятие неблагодарное, а временами и безуспешное. Беллок («A Conversation with an Angel»,1928) в своих оценках Бекфорда не снисходит до объяснений, считая его прозу отпрыском вольтеровской, а самого автора – одним из гнуснейших людей эпохи, one of the vilest men of his time. Пожалуй, самые точные слова сказаны Сентсбери в одиннадцатом томе «Cambridge History of English „iterature“.
Сам по себе сюжет «Ватека» достаточно прост. Его заглавный герой, Харун ибн Альмутасим Ватик Била, девятый халиф династии Аббасидов, велит воздвигнуть вавилонскую башню, чтобы читать письмена светил. Они предсказывают ему череду чудес, которые последуют за появлением невиданного человека из неведомых краев. Вскоре в столицу державы прибывает некий торговец, чье лицо до того ужасно, что ведущая его к халифу стража идет зажмурившись. Купец продает халифу саблю и исчезает. Начертанные на лезвии загадочные письмена смеются над любопытством халифа. Некий, впоследствии тоже исчезнувший, человек наконец находит к ним ключ. Сначала они гласят: «Мы – самое малое из чудес страны, где все чудесно и достойно величайшего Государя земли», а потом: «Горе дерзкому, кто хочет узнать то, чего не должен знать». Ватек предается магии: голос исчезнувшего торговца из темноты призывает его отступиться от мусульманской веры и воздать почести силам мрака. Тогда ему откроется Дворец подземного пламени. Под его сводами он найдет сокровища, обещанные светилами, талисманы, которым послушен мир, короны царей доадамовых времен и самого Сулеймана, сына Дауда. Жадный халиф соглашается, купец требует сорока человеческих жертв. Пробегают кровавые годы, и в конце концов Батек, чья душа почернела от преступлений, оказывается у безлюдной горы. Земля расступается, Батек с ужасом и надеждой сходит в глубины мира. По великолепным галереям подземного дворца бродят молчаливые и бледные толпы избегающих друг друга людей. Торговец не обманул: во Дворце подземного пламени не перечесть сокровищ и талисманов, но это – Ад. (В близкой по сюжету истории доктора Фауста и предвосхищающих ее средневековых поверьях Ад – это кара грешнику, заключившему союз с силами зла; здесь он – и кара, и соблазн.)
Сентсбери и Эндрью Лэнг считают или хотят уверить, будто славу Бекфорда составил выдуманный им Дворец подземного пламени. На мой взгляд, он создал первый поистине страшный ад в мировой литературе. То, что я скажу, может показаться кому-то странным, но самая знаменитая из литературных преисподних, «dolente regno» «Божественной комедии», сама по себе не внушает страха, хотя происходят там вещи действительно чудовищные. Разница, по-моему, есть, и немалая.
Стивенсон («A Chapter on Dreams») рассказывает, что в детских снах его преследовал отвратительный бурый цвет; Честертону («The Man Who Was Thursday», VI) видится на западной границе земли дерево, которое больше (или меньше), чем просто дерево, а на восточной границе – некое подобие башни, само устройство которой – воплощенное зло. В «Рукописи, найденной в бутылке» По говорит о южных морях, где корабль растет, как живое тело морехода, а Мелвилл отводит не одну страницу «Моби Дика» описанию ужаса при виде кита непереносимой белизны... Примеры можно умножать, но, может быть, пора подытожить: дантовский Ад увековечивает представление о тюремном застенке, Бекфордов – о бесконечных катакомбах кошмаров. «Божественная комедия» – одна из самых бесспорных и долговечных книг в мировой литературе; «Ватек» в сравнении с ней – простая безделка, «the perfume and suppliance of a minute». Но для меня «Батек», пускай в зачатке, предвосхищает бесовское великолепие Томаса Де Куинси и Эдгара По, Бодлера и Гюисманса. В английском языке есть непереводимое прилагательное «uncanny», оно относится к сверхъестественному и жуткому одновременно (по-немецки – «unheimlich») и вполне приложимо к иным страницам «Ватека» – в предшествующей словесности я такого что-то не припомню.
Чапмен перечисляет книги, скорей всего повлиявшие на Бекфорда: «Bibliotheque Orientale» Бартелеми Д'Эрбело, «Quatre Facardins» Гамильтона, «Принцессу Вавилонскую» Вольтера, разруганные и восхитительные «Ночи» Галлана. Я бы добавил к этому списку «Carceri d'invenzione» Пиранези – осыпанные похвалами Бекфорда офорты великолепных дворцов и безвыходных лабиринтов разом. В первой главе «Ватека» Бекфорд перечисляет пять чертогов, услаждающих пять чувств героя; Марино в своем «Адонисе» описывает пять похожих садов.
Вся трагическая история халифа заняла у Бекфорда три дня и две ночи 1782 года. Он писал по-французски, Хэнли в 1785-м перевел книгу на английский. Оригинал переводу не соответствует; Сентсбери заметил, что французский XVIII века уступает английскому в описании «необъяснимых ужасов» этой неподражаемой повести, как их называет Бекфорд.
Английский перевод Хэнли можно найти в 856-м выпуске «Everyman's Library», оригинал, просмотренный и увенчанный предисловием Малларме, перепечатан парижским издательством Перрена. Поразительно, что кропотливая библиография Чапмена не удостаивает это издание ни единым словом.
Буэнос-Айрес, 1943
О книге «The Purple Land»
Этот первозданный роман Хадсона можно свести к формуле – настолько древней, что она подойдет и к «Одиссее», и настолько бесхитростной, что само слово «формула» покажется злонамеренной клеветой и карикатурой. Герой пускается в путь и переживает приключения. К этому кочующему и полному опасностей жанру принадлежат «Золотой осел» и отрывки «Сатирикона», «Пиквик» и «Дон Кихот», «Ким» из Лагора и «Дон Сегундо Сомбра» из Ареко. Называть эти вымышленные истории романами, к тому же – плутовскими, по-моему, несправедливо: первое их подспудно принижает, второе – ограничивает в пространстве и времени (шестнадцатый век в Испании, семнадцатый в Европе). Да и сам жанр их вовсе не так уж прост. Не исключая известного беспорядка, несвязности и пестроты, он немыслим без царящего над ними затаенного порядка, который шаг за шагом приоткрывается. Припоминаю знаменитые образцы – и, увы, у каждого свои очевидные изъяны. Сервантес отправляет в путь двух героев: один – худосочный идальго, долговязый, аскетичный, безумный и то и дело впадающий в высокопарность, другой – толстопузый и приземистый мужик, прожорливый, рассудительный и любящий соленое словцо; эта симметричная и назойливая разноликость делает их, в конце концов, бесплотными, превращая в какие-то цирковые фигуры (упрек, брошенный уже Лугонесом в седьмой главе «Пайядора»). Киплинг изобретает Друга Всего Живого, вольного как ветер Кима, но в нескольких главах из непонятного патриотического извращения производит его в шпионы (в своей написанной тридцать пять лет спустя литературной биографии автор – и почти бессознательно – демонстрирует, что неисправим).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44