Вставай, Сижизмундо. Хоть бы ты сам видел и слышал все, о чем рассказываешь, но без неточностей, вольных или невольных, не обойдешься, иные из них из-за правил грамматических получаются; на самом-то деле Жоана Канастро сказала: Вставай, Сизмундо, вот и становится ясно, как мало значат подобные ошибки, когда собеседники знают, о чем речь идет, и доказательством служит то, что Сижизмундо Канастро, тоже отнюдь не уверенный в правильном написании своего имени, откидывает одеяло, вскакивает с постели в одних подштанниках, открывает дверь и выглядывает на улицу. Стоит темная ночь, и только очень зоркий человек может различить едва уловимые изменения на восточной стороне неба: так, например, звезды начинают светить чуть ярче — понимай, как знаешь, эти чудеса природы: казалось бы, наоборот должно быть, — но глаза у Сижизмундо Канастро уже не те, что были в молодости, и на помощь приходит опыт многих поколений предков. Ночь холодна, и удивляться тут нечему — ноябрь на дворе, но небо ясное, что тоже в ноябре бывает нередко. Жоана Канастра уже поднялась, она зажигает свет, вытаскивает закопченный кофейник, чтобы сварить кофе — этим словом они называют варево из ячменя или цикория или из пережженных и смолотых зерен люпина, они уже и сами не знают, что пьют, потом она идет к ларю, достает полковриги хлеба и три жареные сардины — немного там осталось, если вообще что-нибудь осталось, — кладет все это на стол и говорит: Иди поешь, кофе готов. Будничными должны показаться эти слова, жалкой речью людей, лишенных воображения и никогда не учившихся выспренними фразами придавать значительность мелким фактам бытия: разве можно сравнить прощание Ромео и Джульетты на балконе той комнаты, в которой она из девушки превратилась в женщину, со словами, сказанными голубоглазым немцем девице не менее невинной, правда, плебейке, которую он на папоротниках сделал женщиной против ее воли. Если бы разговоры супругов Канастро велись с соответствующим обстоятельствам пафосом, мы бы узнали, что, хотя Сижизмундо не впервые уходит из дому, ему есть что сказать, и потому он это скажет. Сижизмундо Канастро съел половину сардины и ломоть хлеба, тарелкой и вилкой он не пользовался, просто ножом аккуратно отрезал по кусочку того и другого, а потом сдобрил все это жалким подобием горячего кофе (некоторые, например, поклялись бы, что существование Бога доказывается как раз существованием кофе и жареных сардин и тем, как хорошо они сочетаются в желудке, но это уже вопрос теологический, не имеющий отношения к путешествиям затемно), потом он надел шляпу, зашнуровал ботинки, натянул заношенный тулуп и сказал: Ну, жена, я пошел, а если кто будет спрашивать про меня, говори, что не знаешь, где я. Он бы мог и не давать этого указания, ведь каждый раз он говорит одно и то же, да и Жоана Канастра многого рассказать не смогла бы: хоть она и знает, зачем ушел муж, но этого она не скажет, хоть ты убей ее, а куда он отправился, ей не известно, и потому, хоть убей, ничего от нее не добьешься. Сижизмундо Канастро уходит на целый день и вернется поздней ночью, и не потому, что само дело требует много времени, хотя никогда не известно, как оно обернется, а из-за больших расстояний. Жена говорит: Счастливо, Сизмундо, и нечему тут смеяться и даже улыбаться нечего — имя как имя, — а когда он выходит из калитки, она устраивается подле очага и сидит до рассвета, сложив руки в молитвенном жесте, но это не значит, что она молится.
А на другом конце деревни Фаустина Мау-Темпо, которой такие сборы внове, с непривычки так и не могла заснуть, хотя она и знала, что мужу из дому надо уходить только на заре, но ее пугает, что он, обычно такой беспокойный, теперь спит крепким сном, словно не о чем ему тревожиться. Измученная душа находит отдых во сне. Уже рассвело, но солнце еще не поднялось, когда
Жоан Мау-Темпо просыпается, и внезапно перед глазами у него встает то, что он собирается сделать, и потому он их опять закрывает, под ложечкой у него сжимается не из-за страха, а из-за какого-то чувства, сходного с уважением к религии, к возделанной земле или к рождению ребенка. В комнате он один, ему слышно все, что происходит в доме и за его стенами: зябкая песня птицы, отставшей от своей стаи, голоса дочерей и потрескивание горящих дров. Жоан Мау-Темпо, как мы уже раньше говорили, худ и ростом невысок, от дальнего предка достались ему яркие голубые глаза, и, хотя ему всего сорок два года, волос на его голове уже поубавилось, да и те, что остались, седеют. Ему пора подниматься, но прежде, чем встать, надо приноровиться к боли в боку, которая возвращается к нему каждую ночь, а ведь так быть не должно, должно быть наоборот, если человек отдохнул. Он оделся и вышел в кухню, подошел к огню, словно ему хотелось сохранить тепло постели — как-то непохоже, что он привык к холодам, — сказал: Доброе утро.
Дочери подходят к нему поцеловать руку, что за великолепное зрелище — дружная португальская семья, ни у одного из членов которой нет работы, но чем-то день занять надо, вот они и подшивают платья Грасин-ды, у нее уже набирается приданое, помаленьку, конечно, по мере возможности, поженятся-то они только в следующем году, а ближе к вечеру сестры отправятся на речку стирать белье, которое в усадьбе берут, — как-никак, а двадцать эскудо каждый раз на этом зарабатывают. Слух у Фаустины уже не тот, потому она и не расслышала, как муж поздоровался, но приближение его почувствовала, то ли по земле передались его шаги, то ни воздух по-особому зашевелился, — каждый человек по-своему его колеблет, но ведь двадцать лет вместе прожито, тут бы только слепой ошибся, а на зрение она не жалуется, вот на слух — другое дело, да и то оправдание себе нашла: невнятно, мол, все теперь говорить стали, бормочут, словно нарочно. Можно подумать, что речь о стариках идет, а на самом деле они просто не по возрасту измученные люди. Жоан Мау-Темпо поел на дорогу, выпил такого же скверного кофе, что и Сижизмундо Канастро, поел хлеба, частью даже на пшеничной муке замешанного, и доставил себе одно из самых больших удовольствий — сырое яйцо выпил, пробив по дырочке с обоих концов. Под ложечкой у него отпустило, и он, увидев, что солнце встает, заторопился, сказал: Ну, я пошел, если кто будет про меня спрашивать — вы не знаете, где я, — с Сижизмундо Канастро они не договаривались прощаться со своими домашними именно так, само собой это вышло, просто они говорили то, что им надо было, и нечего здесь выискивать какие-то другие причины. Ни Амелия, ни Грасинда и не подозревают, куда их отец направился, и после его ухода спросят у матери, но она, как нам уже известно, туга на ухо и притворяется, что вопроса не услышала. И обижаться на нее за это не следует, она не сказала им только потому, что молоды они и несдержанны, из-за юности их, а не из-за легкомыслия, таким наветом Грасинда уж точно оскорбилась бы — хранила же она в секрете все, даже мальчишеские, приключения первого в Монте-Лавре забастовщика Мануэла Эспады и его приятелей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
А на другом конце деревни Фаустина Мау-Темпо, которой такие сборы внове, с непривычки так и не могла заснуть, хотя она и знала, что мужу из дому надо уходить только на заре, но ее пугает, что он, обычно такой беспокойный, теперь спит крепким сном, словно не о чем ему тревожиться. Измученная душа находит отдых во сне. Уже рассвело, но солнце еще не поднялось, когда
Жоан Мау-Темпо просыпается, и внезапно перед глазами у него встает то, что он собирается сделать, и потому он их опять закрывает, под ложечкой у него сжимается не из-за страха, а из-за какого-то чувства, сходного с уважением к религии, к возделанной земле или к рождению ребенка. В комнате он один, ему слышно все, что происходит в доме и за его стенами: зябкая песня птицы, отставшей от своей стаи, голоса дочерей и потрескивание горящих дров. Жоан Мау-Темпо, как мы уже раньше говорили, худ и ростом невысок, от дальнего предка достались ему яркие голубые глаза, и, хотя ему всего сорок два года, волос на его голове уже поубавилось, да и те, что остались, седеют. Ему пора подниматься, но прежде, чем встать, надо приноровиться к боли в боку, которая возвращается к нему каждую ночь, а ведь так быть не должно, должно быть наоборот, если человек отдохнул. Он оделся и вышел в кухню, подошел к огню, словно ему хотелось сохранить тепло постели — как-то непохоже, что он привык к холодам, — сказал: Доброе утро.
Дочери подходят к нему поцеловать руку, что за великолепное зрелище — дружная португальская семья, ни у одного из членов которой нет работы, но чем-то день занять надо, вот они и подшивают платья Грасин-ды, у нее уже набирается приданое, помаленьку, конечно, по мере возможности, поженятся-то они только в следующем году, а ближе к вечеру сестры отправятся на речку стирать белье, которое в усадьбе берут, — как-никак, а двадцать эскудо каждый раз на этом зарабатывают. Слух у Фаустины уже не тот, потому она и не расслышала, как муж поздоровался, но приближение его почувствовала, то ли по земле передались его шаги, то ни воздух по-особому зашевелился, — каждый человек по-своему его колеблет, но ведь двадцать лет вместе прожито, тут бы только слепой ошибся, а на зрение она не жалуется, вот на слух — другое дело, да и то оправдание себе нашла: невнятно, мол, все теперь говорить стали, бормочут, словно нарочно. Можно подумать, что речь о стариках идет, а на самом деле они просто не по возрасту измученные люди. Жоан Мау-Темпо поел на дорогу, выпил такого же скверного кофе, что и Сижизмундо Канастро, поел хлеба, частью даже на пшеничной муке замешанного, и доставил себе одно из самых больших удовольствий — сырое яйцо выпил, пробив по дырочке с обоих концов. Под ложечкой у него отпустило, и он, увидев, что солнце встает, заторопился, сказал: Ну, я пошел, если кто будет про меня спрашивать — вы не знаете, где я, — с Сижизмундо Канастро они не договаривались прощаться со своими домашними именно так, само собой это вышло, просто они говорили то, что им надо было, и нечего здесь выискивать какие-то другие причины. Ни Амелия, ни Грасинда и не подозревают, куда их отец направился, и после его ухода спросят у матери, но она, как нам уже известно, туга на ухо и притворяется, что вопроса не услышала. И обижаться на нее за это не следует, она не сказала им только потому, что молоды они и несдержанны, из-за юности их, а не из-за легкомыслия, таким наветом Грасинда уж точно оскорбилась бы — хранила же она в секрете все, даже мальчишеские, приключения первого в Монте-Лавре забастовщика Мануэла Эспады и его приятелей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90