Загляните, однако, за плечо упомянутой матери, и вы увидите ненавистную ей распущенность эпохи кавалеров, которые бросали вызов пуританам, а уж те бросали вызов католическому укладу, сложившемуся как протест против уклада языческого. Только сумасшедший может назвать все это прогрессом. Как видите, мы просто мечемся то туда, то сюда. Кто бы ни оказался прав, неправильно одно: если смотреть только с нашего конца, выйдет, что девицы восстают против чего-то непонятного, возникшего неведомо когда и неведомо зачем. Восставая, они ничего не знают о начале, тем самым — о сущности того, против чего восстают.
Когда люди Нового времени закрыли прошлое покровом чернейшего в истории мракобесия и решили, что не было ничего мало-мальски стоящего до Возрождения и Реформации, начали они с того, что не поняли платоников. При дворе заносчивых правителей XVI столетия (как раз досюда разрешают углубляться в историю) они обнаружили поэтов и ученых, враждебных церкви, которые устали от Аристотеля и, по некоторым подозрениям, тайно увлекались Платоном. Современные люди, ничего не знающие о средних веках, тут же попались в ловушку. Они решили, что Аристотель — нелепый и тупой пережиток мрачного средневековья, а Платон — услада античности, неведомая христианам. Конечно, на самом деле все было наоборот. Устаревшей догмою было учение Платона. Современным и революционным было учение Аристотеля. А во главе революции стоял человек, о котором я пишу.
Да, католическая церковь начала с Платона. Она начала, я бы сказал, с излишней верности Платону. Учением Платона был насыщен золотой воздух Греции, которым дышали первые греческие богословы. Великие отцы церкви были куда более последовательными неоплатониками, чем мыслители Возрождения (которых можно назвать разве неонеоплатониками). Для Иоанна Златоуста или Василия Великого понятия Логоса или Премудрости были так же естественны, как естественны в наши дни социальные проблемы, прогресс или экономический кризис. Августин, естественно, перешел от манихейства к Платону, а от Платона — к христианству. Уже на его примере можно увидеть, как опасна излишняя верность Платону.
Начиная с Возрождения люди воспылали какой-то дикой любовью к античности. Теперь считают, что средневековье все взяло у греков: идеи — у Платона, разум и науку — у Аристотеля. А было не так. Во многом — даже с современной, самой скучной точки зрения — католичество обогнало на века и Платона, и Аристотеля. Можно увидеть это хотя бы в утомительном упорстве астрологии. Философы согласны с суеверием, святые и прочий суеверный люд — не согласны, но и святым было нелегко отрешиться от этого суеверия. Те, кто хулил Аквината за приверженность к Аристотелю, исповедовали два взгляда, довольно занятных для наших дней. Они считали, что небесные тела правят нашей жизнью. Они считали, что в мире есть единый, общий разум, а это несовместимо с верой в бессмертие, тем самым — с верой в личность. И то, и другое существует сейчас, вот как сильна власть язычества. Астрология заполонила газеты; другое учение, в сотой своей форме, зовется коммунизмом, душою улья.
Когда я восхваляю аристотелеву революцию и вождя ее, Аквината, я совсем не хочу сказать, что прежде схоласты не были философами или не знали античности. Пробел в философии — не до Фомы, и не в начале средних веков, а после Фомы, в начале Нового времени. Великая философская преемственность, которая идет от Пифагора и Платона, не прерывалась ни падением Рима, ни торжеством Аттилы, ни варварами. Она оборвалась, когда изобрели книгопечатание, открыли Америку, озарили мир славой Возрождения. Именно тогда оборвалась или была оборвана длинная тонкая нить, протянутая из далекой древности, — нить странной тяги к размышлениям. Пришлось ждать XVIII, в лучшем случае — конца XVII века, чтобы стали известны хотя бы имена новых философов, которые были поистине философами нового рода. Упадок Рима, Темные века, начало средних философию не презирали, хотя и не замечали тех, кто расходился во мнении с Платоном. У святого Фомы, как у многих новаторов, хорошая родословная. Он сам постоянно ссылается на авторитеты, от святого Альберта до святого Ансельма, от святого Ансельма до святого Августина; и, споря с ними, он их признает.
Очень ученый англиканин как-то сказал мне: «Понять не могу, почему все считают Аквината основоположником схоластики. На самом деле он положил ей конец». Сердился он при этом или не сердился, святой Фома ответил бы очень учтиво. Сохранить учтивость не так уж трудно, ибо ответ легок: на языке томизма «конец» — не уничтожение, но свершение. Что ж, томизм — конец философии, как Господь — конец творения. Мы не исчезаем в Боге, а становимся вечными, как вечная философия Фомы. Мой достойный собеседник прав — династии мыслителей кончались, венчались переворотом. Мало того, переворот можно было предвидеть. Мы не обидим великого Стагирита, если скажем, что в определенном смысле он построил фундамент философии, грубый по сравнению с тонкостями средневековой мысли, что он положил яркие мазки, а схоласты занялись тончайшими оттенками. Быть может, это — преувеличение, но в нем есть правда. Как бы то ни было, Аристотеля, не говоря о Платоне, ко времени Фомы давно и хорошо толковали. Если потом это выродилось, философы расщепляли волос — занятие их все равно было тонким и требовало острых орудий.
Аристотелев переворот перевернул все потому, что был истинно христианским. Самые христианские силы осуществили его. Святой Фома не меньше святого Франциска ощущал, что вера, хоть и покоится на прочной основе доктрины и дисциплины, несколько выдохлась за тысячу с лишним лет и ее надо осветить новым светом, показать под новым углом. У него не было другой цели — он просто хотел сделать веру доступной всем, чтобы всех спасти. К его времени она стала слишком неземной и тем самым не слишком доступной. Для того чтобы христианство снова стало религией здравого смысла, был нужен крепкий, простой привкус Аристотелева учения. И повод, и самый метод станут яснее, когда мы увидим, как боролся Фома против последователей Августина.
Нельзя забывать, что греческое влияние не прекращалось. Оно шло из Византии и было византийским в самом плохом и в самом хорошем смысле слова. Оно было строгим и четким и немножко страшным, как византийское искусство; восточным и упадочным, как византийский этикет. Византия медленно превращалась в азиатскую теократию, подобную той, которая служила священным китайским императорам. Восточное христианство теряло объемность, как святые на иконах. Удивительно, что Восток стал миром креста, а Запад — миром Распятия. Греки поклонялись сверкающему символу и теряли человечность, варвары поклонялись орудию казни и становились человечными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Когда люди Нового времени закрыли прошлое покровом чернейшего в истории мракобесия и решили, что не было ничего мало-мальски стоящего до Возрождения и Реформации, начали они с того, что не поняли платоников. При дворе заносчивых правителей XVI столетия (как раз досюда разрешают углубляться в историю) они обнаружили поэтов и ученых, враждебных церкви, которые устали от Аристотеля и, по некоторым подозрениям, тайно увлекались Платоном. Современные люди, ничего не знающие о средних веках, тут же попались в ловушку. Они решили, что Аристотель — нелепый и тупой пережиток мрачного средневековья, а Платон — услада античности, неведомая христианам. Конечно, на самом деле все было наоборот. Устаревшей догмою было учение Платона. Современным и революционным было учение Аристотеля. А во главе революции стоял человек, о котором я пишу.
Да, католическая церковь начала с Платона. Она начала, я бы сказал, с излишней верности Платону. Учением Платона был насыщен золотой воздух Греции, которым дышали первые греческие богословы. Великие отцы церкви были куда более последовательными неоплатониками, чем мыслители Возрождения (которых можно назвать разве неонеоплатониками). Для Иоанна Златоуста или Василия Великого понятия Логоса или Премудрости были так же естественны, как естественны в наши дни социальные проблемы, прогресс или экономический кризис. Августин, естественно, перешел от манихейства к Платону, а от Платона — к христианству. Уже на его примере можно увидеть, как опасна излишняя верность Платону.
Начиная с Возрождения люди воспылали какой-то дикой любовью к античности. Теперь считают, что средневековье все взяло у греков: идеи — у Платона, разум и науку — у Аристотеля. А было не так. Во многом — даже с современной, самой скучной точки зрения — католичество обогнало на века и Платона, и Аристотеля. Можно увидеть это хотя бы в утомительном упорстве астрологии. Философы согласны с суеверием, святые и прочий суеверный люд — не согласны, но и святым было нелегко отрешиться от этого суеверия. Те, кто хулил Аквината за приверженность к Аристотелю, исповедовали два взгляда, довольно занятных для наших дней. Они считали, что небесные тела правят нашей жизнью. Они считали, что в мире есть единый, общий разум, а это несовместимо с верой в бессмертие, тем самым — с верой в личность. И то, и другое существует сейчас, вот как сильна власть язычества. Астрология заполонила газеты; другое учение, в сотой своей форме, зовется коммунизмом, душою улья.
Когда я восхваляю аристотелеву революцию и вождя ее, Аквината, я совсем не хочу сказать, что прежде схоласты не были философами или не знали античности. Пробел в философии — не до Фомы, и не в начале средних веков, а после Фомы, в начале Нового времени. Великая философская преемственность, которая идет от Пифагора и Платона, не прерывалась ни падением Рима, ни торжеством Аттилы, ни варварами. Она оборвалась, когда изобрели книгопечатание, открыли Америку, озарили мир славой Возрождения. Именно тогда оборвалась или была оборвана длинная тонкая нить, протянутая из далекой древности, — нить странной тяги к размышлениям. Пришлось ждать XVIII, в лучшем случае — конца XVII века, чтобы стали известны хотя бы имена новых философов, которые были поистине философами нового рода. Упадок Рима, Темные века, начало средних философию не презирали, хотя и не замечали тех, кто расходился во мнении с Платоном. У святого Фомы, как у многих новаторов, хорошая родословная. Он сам постоянно ссылается на авторитеты, от святого Альберта до святого Ансельма, от святого Ансельма до святого Августина; и, споря с ними, он их признает.
Очень ученый англиканин как-то сказал мне: «Понять не могу, почему все считают Аквината основоположником схоластики. На самом деле он положил ей конец». Сердился он при этом или не сердился, святой Фома ответил бы очень учтиво. Сохранить учтивость не так уж трудно, ибо ответ легок: на языке томизма «конец» — не уничтожение, но свершение. Что ж, томизм — конец философии, как Господь — конец творения. Мы не исчезаем в Боге, а становимся вечными, как вечная философия Фомы. Мой достойный собеседник прав — династии мыслителей кончались, венчались переворотом. Мало того, переворот можно было предвидеть. Мы не обидим великого Стагирита, если скажем, что в определенном смысле он построил фундамент философии, грубый по сравнению с тонкостями средневековой мысли, что он положил яркие мазки, а схоласты занялись тончайшими оттенками. Быть может, это — преувеличение, но в нем есть правда. Как бы то ни было, Аристотеля, не говоря о Платоне, ко времени Фомы давно и хорошо толковали. Если потом это выродилось, философы расщепляли волос — занятие их все равно было тонким и требовало острых орудий.
Аристотелев переворот перевернул все потому, что был истинно христианским. Самые христианские силы осуществили его. Святой Фома не меньше святого Франциска ощущал, что вера, хоть и покоится на прочной основе доктрины и дисциплины, несколько выдохлась за тысячу с лишним лет и ее надо осветить новым светом, показать под новым углом. У него не было другой цели — он просто хотел сделать веру доступной всем, чтобы всех спасти. К его времени она стала слишком неземной и тем самым не слишком доступной. Для того чтобы христианство снова стало религией здравого смысла, был нужен крепкий, простой привкус Аристотелева учения. И повод, и самый метод станут яснее, когда мы увидим, как боролся Фома против последователей Августина.
Нельзя забывать, что греческое влияние не прекращалось. Оно шло из Византии и было византийским в самом плохом и в самом хорошем смысле слова. Оно было строгим и четким и немножко страшным, как византийское искусство; восточным и упадочным, как византийский этикет. Византия медленно превращалась в азиатскую теократию, подобную той, которая служила священным китайским императорам. Восточное христианство теряло объемность, как святые на иконах. Удивительно, что Восток стал миром креста, а Запад — миром Распятия. Греки поклонялись сверкающему символу и теряли человечность, варвары поклонялись орудию казни и становились человечными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30