Это было проще, чем пытаться увидеть и ощутить никогда не виденное прошлое — как было со мной, когда я впервые попытался перейти в девятнадцатый век. Сейчас я знал будущее, в которое стремился. Я ведь наблюдал его, я был его частью, я знал, что оно существует. На мостовой, снизу от дорожки, по которой я поднялся на мост, послышалось, приближаясь, мерное цоканье копыт, и я увидел крытый поставочный фургон, увидел, как подпрыгивают от тряски огоньки боковых фонарей; я смотрел, как крыша фургона постепенно исчезает из виду, слышал, как затихают, удаляясь, дребезжанье кузова и цокот копыт. А потом уже я сидел, просто глядя на доски под ногами и вновь обретая ощущение моего родного времени: я позволял Нью-Йорку конца двадцатого века — сценкам, картинам, воспоминаниям — возникать в мозгу; я не старался вызвать их силой — просто не мешал им проявляться. Я видел себя бегущим под дождем от автобусной остановки к рекламному агентству, где когда-то работал. И тотчас в памяти всплыла моя чертежная доска, а вслед за ней — вид из окна рядом с ней, знакомый вид на Пятьдесят четвертую улицу. А этот вид, в свою очередь, вызвал все новые и новые мысли о днях и людях моего времени. О квартирке на Лексингтон-авеню, тесной, шумной и плохо освещенной — она мне помнилась даже слишком хорошо. О маленькой закусочной на другой стороне улицы, где я имел обыкновение завтракать. О прачечной самообслуживания. О кинофильмах…
Они существовали, мое родное время и его ощущение; я их не забыл. И вот я приступил к применению почти беспроигрышного метода, который мне довелось так хорошо изучить. Для множества людей самогипноз невозможен, но для некоторых не так уж и труден; его успешно применяют в самых разных целях. А уж я-то был куда как искушен в самогипнозе. Сидя на скамейке, совершенно расслабившись и бездумно уставясь на реку, я применял знакомый мне метод, чтобы вынудить текущее время, мою жизнь здесь, в девятнадцатом веке… замереть. Замереть, затихнуть, сжаться. Сократиться до микроскопических размеров и уйти в небытие. И скоро ко мне пришло странное неописуемое чувство медленного течения, знакомый долгий миг забытья меж двух времен.
Я встал, повернулся лицом к Манхэттену, полуприкрыв веки и упорно глядя вниз, на темный дощатый настил. Еще не подымая глаз, я мысленно уже нарисовал в воображении рвущийся вверх, сияющий огнями Нью-Йорк двадцатого столетия. Затем я быстро вскинул голову, моргнул, чтобы прояснилось в глазах, и остолбенел.
Не вышло! Передо мной, залитый лунным сиянием, лежал все тот же низкорослый старый город, который я хотел покинуть этой ночью, только сейчас совершенно темный, если не считать мерцающих кое-где искорок света от газового рожка или керосиновой лампы, и черные шпили церквей вонзались в небо, подкрашенное желтизной. А за низкими крышами на той стороне острова я различал отражение этого же неба в водах Гудзонова залива. И первым моим чувством была… бурная радость! Я не мог больше сделать этого, я потерял свою способность! И волен теперь спуститься с моста в город, к Джулии, Вилли, Пирату — назад в тот мир, который я люблю всем сердцем и где хочу остаться навеки.
Но я не сделал этого. Потому что знал — знал, что я натворил. Знал, что саботировал собственные старания, думая о самых тусклых и тоскливых сторонах моей прежней жизни, о том, что было мне не по душе, к чему я не хотел возвращаться. И потом сидел, осознавая частью своего разума, как другая его часть пытается совершить задуманное, не отдаваясь во власть будущего и лишь делая вид, что приняла и ощутила его. А по существу, я желал провалиться, потому что не хотел уходить в будущее, потому что боялся… Чего? Я и сам не знал. Того, что мог обнаружить, вернувшись в двадцатый век. Боялся Проекта.
Но я не мог позволить себе прошмыгнуть украдкой назад, домой, хорошо понимая, что именно натворил. И я подошел к перилам, прочно оперся о них локтями, скрестив на груди руки, и стал смотреть в черноту ночной реки. И вновь позволил воспоминаниям свободно всплывать из памяти, обретать остроту и явственность — но это были уже не видения унылой квартирки или работы, которую я терпеть не мог, не картинки времен моего одиночества, нет, это были другие воспоминания, которые я до сих пор подавлял.
Они приходили помимо моей воли, просто возникали сами по себе, словно я смотрел какой-то странный фильм. Я видел, как мы вчетвером сидим на Пятой авеню, на громадной широкой лестнице… да, на лестнице музея «Метрополитен». Видел гигантское бело-голубое знамя в пятидесяти футах над нами, поперек фасада. Мы сидели летним воскресным утром намного ниже знамени, удобно расположившись на ступеньках, и ждали, когда музей откроется. Сидели, болтали о пустяках и шутили, никуда особенно не спешили, наслаждались солнцем и самим днем. Да, именно так.
И… ну конечно же, Гринвич-Виллидж. Мы бродили там чудесным благоуханным вечером… с кем? С Грейс Вундерлих? Ну да, так оно и было — мы шли себе рядом, бесцельно, сливаясь с ленивой толпой, мимо баров, магазинчиков, кафе… и все окна и двери были распахнуты настежь, и воздух был наполнен звучанием множества голосов.
А вот сюрприз: я быстро шагаю в полдень по тротуару Второй авеню, воздух сырой и жаркий, тротуары переполнены прохожими. Но я иду стремительно, рассекая толпу на тротуаре, словно рыба — чащу водорослей, плечи изгибаются, бедра чуть покачиваются в такт ходьбе: нырнуть между людьми, скользнуть мимо, податься вперед… Отчего же сейчас, стоя в темноте, я улыбаюсь этому видению? Потому что это было забавно: я применял способ, особо изученный мною, — способ быстро передвигаться в нью-йоркской толпе. Глупо… но я улыбаюсь.
А вот я стою в очереди на тротуаре Восьмой улицы, перед кинотеатром «Плейхауз», вместе с Ленни Хайндсмитом, приятелем-художником. Мы стоим, засунув руки в карманы, сутулясь под тяжестью сырого, то с дождем, то с туманом, вечера, а ждать еще двадцать минут, и мы дружно сетуем на все эти неприятности. Скучно, занудно, не стоит того, а не пойти ли нам отсюда… но мы не трогаемся с места. Ждем своей очереди, чтобы увидеть восстановленный фильм, о котором я читал и слышал всю свою жизнь, который сняли прежде, чем я родился. И, сетуя, я тем не менее продолжаю стоять, в душе самодовольно счастливый тем, что нигде больше в мире не смог бы сделать именно этого.
А еще — я гуляю по огромной площади у Линкольновского центра во время перерыва с девушкой, с которой был одно время знаком, гуляю на свежем воздухе, поглядывая на людей за стеклом на освещенной канделябрами лестнице — некоторые из них в строгих вечерних костюмах, — и сознаю: именно в этот, особый миг здесь — лучшее место в мире. И тут же — воспоминание о далеко не бродвейской пьесе, даже очень далеко не бродвейской:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90