Мы приехали в большое село, живописно расположенное в отлогой местности. Было видно много дорог, по которым двигались к селу повозки, на базар.
День прошел в приготовлениях сцены и зала. Это была гостиница с рестораном и помещениями для разных сельских союзов - стрелковых, хоровых, спортивных. Зал был похож на громадный гроб.
Мы подцветили его бумажными флажками. Неглубокая сцена упиралась в брандмауэр, декорационный задник, изображавший зеленую рощу, висел прямо на нем, и когда актеру требовалось перейти за кулисами с одной стороны сцены на другую, было видно, как волновалась зеленая роща и на ней выпячивались и передвигались живот, колени, плечи пролезающего за декорацией человека. В зале перед сценою расставили по-ресторанному столики, за ними - ряды стульев и скамей. На улицах были расклеены афишки, заранее напечатанные Генрионом в городе.
Оставалось только ждать публику.
Она собиралась медленно, точно ее тащили насильно. Крестьянские семьи расселись за столиками, потребовали пива и развернули узелки с закуской, привезенные из деревень. Пока мы звонками торопили занять места, крестьяне резали сало, облупливали засоленные яйца. Генрион через щелку занавеса долго смотрел на приготовление закуски.
- В деревне еще много добра у крестьян, черт возьми, - сказал он.
За ним поглядела Лисси.
- Они прямо благоговеют перед нами, - сказала она.
Мы тоже приложились к щелке занавеса. Сало резалось острыми карманными ножами, довольно толсто, аккуратно. Оно было розовое. Кельнерши разносили по столам горчицу, громко приговаривая: "Приятного аппетита". Крестьяне чуть отзывались в ответ. Мы дали энергичный последний звонок, наша пианистка вышла на просцениум и начала увертюру.
Мы как следует не знали ролей, пели чепуху, заглушая свое лопотанье пляской, либо кое-как прикрываясь барабанной музыкой.
- Проглотят, - говорили мы, видя, как зрители усердно жуют сало.
Нам аплодировали лениво, и Генрион разозлился:
- Обожрались!
Это было скрытое разрешение дурачиться как угодно. Мы с грехом пополам дотянули комедию до конца и ночью, наевшись горячего пивного супа, двинулись восвояси.
В этот проклятый день деревенского турне возвратилась Гульда. Я нашел на столе записку: "Жди завтра". Я почувствовал себя виноватым и с утра до вечера мысленно оправдывался перед Гульдой на все лады. Но это только разоружило меня, и когда она пришла, я не знал, с чего начать.
Стоя ко мне спиной, лицом - к полке с книгами, она водила пальцем по корешкам переплетов, как по оконному стеклу. Я глядел за ее пальцем, прочитывал, не понимая, названия книг, и мне казалось, что я давно расстался со всем, что вижу, и ничего не узна.
- Когда мне сказали, что ты уехал, мне стало ужасно. Я подумала, если так будет всегда, то...
- Почему - всегда?
- Ты ведь знал, что я приеду.
Я заглянул ей в глаза.
- Все равно, - настаивала она. - Ты знал, что я могу приехать каждый день.
- Скажи, что я должен сделать, чтобы ты была справедливее? Я сделаю все.
- Ах, так! - воскликнула она резко, оборачиваясь ко мне. - Ну, так знай же, что мне все известно, все, все! Ты уезжаешь с театром на какие-то гастроли, может быть - навсегда! Разве не правда? Ну, ну? Не правда?!
Она отбежала от меня, села на кушетку, отвернувшись в угол, и в угол, невнятно, почти задыхаясь, проговорила:
- Скажи, что мне надо сделать, чтобы ты был справедлив?
Я насилу владел собою. Она сказала:
- Ты мне писал - это будет наша весна. Мы не отдадим ее никому, - это твои слова. Я так ждала, так ждала! Зачем ты...
Мне было слышно, как она всхлипнула. Я собрал все силы, чтобы не броситься к ее ногам. Я хотел заговорить, но она заплакала сильнее. Тогда я стал у окна молча, как истукан. Она утихла. Я молчал. Она поднялась, собираясь уходить. Я ощущал ее взгляд на себе, но не двигался. Она сказала:
- Тогда лучше не надо. Ничего не надо, чем так. Прощай.
- Прощай, - ответил я.
Через минуту она пошла к двери. Все быстрее делались ее шаги. Я был не в силах слышать, как они исчезали в передней, и заткнул уши. Это становилось обычной и невыносимой историей. Я решил, что не дам себя мучить, что это последний раз. Но мне вдруг почудилось, что Гулъда сейчас же одумается и вернется. Я стал вслушиваться в каждый шорох. Не помню, долго ли я простоял неподвижно. Была хрупкая тишина, ничто не отозвалось на мое ожиданье. Я упал на стул.
Я мог ошибаться, мог быть неправ, конечно, конечно! У меня могло все спутаться в голове, но одно было ясно: я вновь был одинок, да, был одинок, и наверно - навсегда.
Я бродил и бегал в этот вечер по темным улицам: о, что еще мог я придумать, что можно придумать вообще, если ты покинут, если ты брошен и если невозможно понять - почему, за что ты брошен и для чего ты навсегда одинок?!
Совсем ночью я забрел к Розенбергу, не отдавая себе отчета - зачем он мне нужен. Но я не застал его. Испуганная хозяйка сначала отказалась что-нибудь сообщить, потом, замкнув дверь, повела меня в кухню, убавила газ в рожке и в полумраке объявила, что неделю назад господин Розенберг арестован полицией и что неизвестно, где он теперь находится. Я ахнул и принялся упрекать ее, что она держит в секрете такую жестокую новость. Она задумалась.
- Если вы никому не скажете... Я получила от господина Розенберга открытое письмо. Хотела уничтожить, но подумала: если господину Розенбергу разрешили написать мне письмо, то я имею право...
- Где письмо? Покажите.
Она достала с полки фаянсовую банку в форме бочонка, с надписью "Лавровый лист", и вынула из нее согнутую вдвое открытку. На лицевой стороне ее красовался выдавленный и раскрашенный веночек из незабудок, над ним - два голубка, наискось - золотые буквы: "Счастливой пасхи!" На обороте мелким, старательным почерком Розенберг извещал, что он сидит во внутренней тюрьме королевской дрезденской полиции и надеется, что его навестят друзья. Мы погадали с хозяйкой - чем ему помочь, и с величайшей осмотрительностью она выпроводила меня на улицу.
Я вдруг почувствовал облегчение, как человек, решившийся на твердый шаг после колебаний. По тем же улицам, по которым я только что блуждал с единственной мыслью о своем несчастье, я шел сейчас, придумывая план свидания с товарищем в тюрьме. Только перед самым домом у меня опять заколотилось сердце: мне представилось, что на моем столе лежит письмо от Гульды. Но я ошибся.
Ее лицо, заплаканное и милое, являлось мне, когда я засыпал, но я не успевал на него наглядеться, куда-то спешил, ехал, мчался в коляске по русской дороге, мимо берез, в гору, и под конец добирался до обсерватории, и мне показывали в трубу одну из звезд Большой Медведицы, - там, в ярко-синем свете рампы, стоял мертвый, с провалившимися глазами директор нашего театра и кругом, за столиками, крестьяне медленно резали синее сало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
День прошел в приготовлениях сцены и зала. Это была гостиница с рестораном и помещениями для разных сельских союзов - стрелковых, хоровых, спортивных. Зал был похож на громадный гроб.
Мы подцветили его бумажными флажками. Неглубокая сцена упиралась в брандмауэр, декорационный задник, изображавший зеленую рощу, висел прямо на нем, и когда актеру требовалось перейти за кулисами с одной стороны сцены на другую, было видно, как волновалась зеленая роща и на ней выпячивались и передвигались живот, колени, плечи пролезающего за декорацией человека. В зале перед сценою расставили по-ресторанному столики, за ними - ряды стульев и скамей. На улицах были расклеены афишки, заранее напечатанные Генрионом в городе.
Оставалось только ждать публику.
Она собиралась медленно, точно ее тащили насильно. Крестьянские семьи расселись за столиками, потребовали пива и развернули узелки с закуской, привезенные из деревень. Пока мы звонками торопили занять места, крестьяне резали сало, облупливали засоленные яйца. Генрион через щелку занавеса долго смотрел на приготовление закуски.
- В деревне еще много добра у крестьян, черт возьми, - сказал он.
За ним поглядела Лисси.
- Они прямо благоговеют перед нами, - сказала она.
Мы тоже приложились к щелке занавеса. Сало резалось острыми карманными ножами, довольно толсто, аккуратно. Оно было розовое. Кельнерши разносили по столам горчицу, громко приговаривая: "Приятного аппетита". Крестьяне чуть отзывались в ответ. Мы дали энергичный последний звонок, наша пианистка вышла на просцениум и начала увертюру.
Мы как следует не знали ролей, пели чепуху, заглушая свое лопотанье пляской, либо кое-как прикрываясь барабанной музыкой.
- Проглотят, - говорили мы, видя, как зрители усердно жуют сало.
Нам аплодировали лениво, и Генрион разозлился:
- Обожрались!
Это было скрытое разрешение дурачиться как угодно. Мы с грехом пополам дотянули комедию до конца и ночью, наевшись горячего пивного супа, двинулись восвояси.
В этот проклятый день деревенского турне возвратилась Гульда. Я нашел на столе записку: "Жди завтра". Я почувствовал себя виноватым и с утра до вечера мысленно оправдывался перед Гульдой на все лады. Но это только разоружило меня, и когда она пришла, я не знал, с чего начать.
Стоя ко мне спиной, лицом - к полке с книгами, она водила пальцем по корешкам переплетов, как по оконному стеклу. Я глядел за ее пальцем, прочитывал, не понимая, названия книг, и мне казалось, что я давно расстался со всем, что вижу, и ничего не узна.
- Когда мне сказали, что ты уехал, мне стало ужасно. Я подумала, если так будет всегда, то...
- Почему - всегда?
- Ты ведь знал, что я приеду.
Я заглянул ей в глаза.
- Все равно, - настаивала она. - Ты знал, что я могу приехать каждый день.
- Скажи, что я должен сделать, чтобы ты была справедливее? Я сделаю все.
- Ах, так! - воскликнула она резко, оборачиваясь ко мне. - Ну, так знай же, что мне все известно, все, все! Ты уезжаешь с театром на какие-то гастроли, может быть - навсегда! Разве не правда? Ну, ну? Не правда?!
Она отбежала от меня, села на кушетку, отвернувшись в угол, и в угол, невнятно, почти задыхаясь, проговорила:
- Скажи, что мне надо сделать, чтобы ты был справедлив?
Я насилу владел собою. Она сказала:
- Ты мне писал - это будет наша весна. Мы не отдадим ее никому, - это твои слова. Я так ждала, так ждала! Зачем ты...
Мне было слышно, как она всхлипнула. Я собрал все силы, чтобы не броситься к ее ногам. Я хотел заговорить, но она заплакала сильнее. Тогда я стал у окна молча, как истукан. Она утихла. Я молчал. Она поднялась, собираясь уходить. Я ощущал ее взгляд на себе, но не двигался. Она сказала:
- Тогда лучше не надо. Ничего не надо, чем так. Прощай.
- Прощай, - ответил я.
Через минуту она пошла к двери. Все быстрее делались ее шаги. Я был не в силах слышать, как они исчезали в передней, и заткнул уши. Это становилось обычной и невыносимой историей. Я решил, что не дам себя мучить, что это последний раз. Но мне вдруг почудилось, что Гулъда сейчас же одумается и вернется. Я стал вслушиваться в каждый шорох. Не помню, долго ли я простоял неподвижно. Была хрупкая тишина, ничто не отозвалось на мое ожиданье. Я упал на стул.
Я мог ошибаться, мог быть неправ, конечно, конечно! У меня могло все спутаться в голове, но одно было ясно: я вновь был одинок, да, был одинок, и наверно - навсегда.
Я бродил и бегал в этот вечер по темным улицам: о, что еще мог я придумать, что можно придумать вообще, если ты покинут, если ты брошен и если невозможно понять - почему, за что ты брошен и для чего ты навсегда одинок?!
Совсем ночью я забрел к Розенбергу, не отдавая себе отчета - зачем он мне нужен. Но я не застал его. Испуганная хозяйка сначала отказалась что-нибудь сообщить, потом, замкнув дверь, повела меня в кухню, убавила газ в рожке и в полумраке объявила, что неделю назад господин Розенберг арестован полицией и что неизвестно, где он теперь находится. Я ахнул и принялся упрекать ее, что она держит в секрете такую жестокую новость. Она задумалась.
- Если вы никому не скажете... Я получила от господина Розенберга открытое письмо. Хотела уничтожить, но подумала: если господину Розенбергу разрешили написать мне письмо, то я имею право...
- Где письмо? Покажите.
Она достала с полки фаянсовую банку в форме бочонка, с надписью "Лавровый лист", и вынула из нее согнутую вдвое открытку. На лицевой стороне ее красовался выдавленный и раскрашенный веночек из незабудок, над ним - два голубка, наискось - золотые буквы: "Счастливой пасхи!" На обороте мелким, старательным почерком Розенберг извещал, что он сидит во внутренней тюрьме королевской дрезденской полиции и надеется, что его навестят друзья. Мы погадали с хозяйкой - чем ему помочь, и с величайшей осмотрительностью она выпроводила меня на улицу.
Я вдруг почувствовал облегчение, как человек, решившийся на твердый шаг после колебаний. По тем же улицам, по которым я только что блуждал с единственной мыслью о своем несчастье, я шел сейчас, придумывая план свидания с товарищем в тюрьме. Только перед самым домом у меня опять заколотилось сердце: мне представилось, что на моем столе лежит письмо от Гульды. Но я ошибся.
Ее лицо, заплаканное и милое, являлось мне, когда я засыпал, но я не успевал на него наглядеться, куда-то спешил, ехал, мчался в коляске по русской дороге, мимо берез, в гору, и под конец добирался до обсерватории, и мне показывали в трубу одну из звезд Большой Медведицы, - там, в ярко-синем свете рампы, стоял мертвый, с провалившимися глазами директор нашего театра и кругом, за столиками, крестьяне медленно резали синее сало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20