Не успели обвыкнуться – новая ломка: едва только зеленой дымкой покрылись леса, – Бутурлин послал к королю Фридрихусу посла объявлять войну и с полками, обозами и боярами двинулся к Прешпургу. Стрельцы шли в поход злые, – время было севу, дорог каждый день, а тут черт надоумил царя забавляться.
Осаду приказано было вести по всем правилам, – копать шанцы и апроши, вести подкопы, ходить на приступ. Забава получалась не легкая. Пороха не жалели. Палили из мортир глиняными горшками, взрывавшимися, как бомбы. Из крепости лили грязь и воду с дерьмом, пихались шестами с горящей на конце паклей, рубились тупыми саблями. Обжигали морды, вышибали глаза, ломали кости. Денег это стоило немногим меньше, чем настоящая война. И так длилось неделями, – всю весну. В передышках оба короля пировали с Петром и его амантами.
Проходило лето. Бутурлин, не взяв Прешпурга, ушел верст за тридцать в лес и там окопался лагерем. Фридрихус, в свой черед, стал его воевать. Стрельцы, обозленные от такой жизни, дрались не на шутку. Убитых считали уже десятками. Генералу Гордону разбило голову горшком из мортиры – едва отлежался. Петру спалило лицо и брови, и он ходил облепленный пластырями. Половина войска мучилась кровавыми поносами. И лишь когда сожжен был весь порох, поломано оружие, солдаты и стрельцы износились до лохмотьев, когда в лагерь приехал Лев Кириллович с письмом от старой царицы и со слезами умолял не тянуть больше денег, ибо казна и без того пуста, – только тогда Петр угомонился, и короли приказали войскам идти по слободам.
В народе много говорили про потешные походы: «Конечно, такие великие деньги не стали бы забивать на простую забаву. Тут чей-то умысел. Петр молод еще, глуп, – чему его научат, то и делает… Кто-то, видно, на этом разорении хочет поживиться…»
12
Жилось худо, скучно. При Софье была еще кое-какая узда, теперь сильные и сильненькие душу вытряхивали из серого человека. Было неправое правление от судей и мздоимство великое и кража государственная. Много народу бежало в леса воровать. Иные уходили от проклятой жизни в дремучую глушь, на» северные реки, чтоб не тянуть на горбе кучу воевод, помещиков, дьяков и подьячих, целовальников и губных старост, кровожаждущих без закона и жалости. Там, на севере, жили в забвении, кормясь от реки и от леса. Корчевали поляны, сеяли ячмень. Избы ставили из вековых сосен, на столбах, обширные, далеко друг от друга, – мужицкие хоромы. Из навсегда покинутых мест приносили в это уединение только сказки, былины да унывные песни. Верили в домового и лешего. Молиться ходили к суровым старцам-раскольникам, причащавшим мукой с брусникой. «В мире антихрист, – говорили им старцы, – одни те спасутся, кто убежал от царя и патриарха…»
Но случалось, что и до дремучей глуши, до этого последнего края, добирались слуги антихристовы, посланные искать неповинующихся и лающих. Тогда мужики с бабами и детьми, кинув дома и скот, собирались во дворе у старца или в церкви и стреляли по солдатам, а не было из чего стрелять, – просто лаялись и не повиновались и, чтоб не даться в руки, сжигались в избе или в церкви, с криками и вопленым пением…
Люди легкие, бежавшие от нужды и неволи в леса промышлять воровством, подавались понемногу туда, где теплее и сытнее, – на Волгу и Дон. Но и там еще пахло русским духом, залетали царские указы и воинствовали православные попы, и многие вооруженными шайками уходили еще далее – в Дагестан, в Кабарду, за Терек, или просились под турецкого султана к татарам в Крым. На привольном юге-не в сумеречного домового – верили больше в кривую саблю и в доброго коня.
Не мила, не уютна была русская земля – хуже всякой горькой неволи, – за тысячу лет исхоженная лаптями, с досадой ковыряемая сохой, покрытая пеплом разоренных деревень, непомянутыми могилами. Бездолье, дичь.
13
– Батя, что такое? Звон не тот…
– Как не тот звон?..
– Ой, батя, не тот… Нынче звонят редко, а это… Батя, как бы чего не случилось, не уйти ли…
– Постой ты, дура…
Бровкин Иван Артемьев (Ивашкой-то люди забыли, когда и звали) стоял на паперти стародавней церквенки, на Мясницкой. Новый бараний полушубок, крытый синим сукном, топорщился на нем, новые валенки – прямо с колодки, новый шерстяной шарф обмотан так, что голова задиралась. Дул пронзительный ветер, сек лицо. По черной улице с шорохом гнал снежную крупу, забивало в мерзлые колеи. Много народу стояло у лавок, слушали: по всем церквам начался звон в малые колокола, нестройный, неладный, – лупили кое-как, будто со зла…
Санька Бровкина (ей шел восемнадцатый год), хорошо одетая, красивая, сытая, заневестившаяся, опять потянула отца за рукав – уходить: в Москве бывала редко, а когда бывала, – билось очень сердце, боялась, как бы не повалили. Сегодня с отцом приехали покупать пуху на перину – приданое. Свахи так и крутились вкруг Бровкинова двора, но Иван Артемьев, чем дале шло, тем забирал выше. Сын, Алешка, был уже старшим бомбардиром и у царя на виду. Волковский управитель ездил к Бровкиным в гости на новый богатый двор. Иван Артемьев брал у Волкова в аренду луга и пашню. Промышлял и лесом. Недавно поставил мельницу. Скотина его ходила отдельным стадом. Живность возил в Преображенское к царскому столу. Вся деревня кланялась в пояс, все ему были должны, а он кому спускал, а кому и не спускал, – десяток мужиков работали у него по кабальным записям.
– Ну, чего же ждем-та? – сказала Санька.
В это время к паперти подошел рыжебородый поп Филька (за десять лет поп раздобрел, так что ряса на меху чуть не лопалась). Он толкал в спину хилого дьячка с унылым носом:
– Иди, кутейник проклятый, иди, Вельзевул…
Дьячок споткнулся, ухватился за замок, стал отмыкать церковные двери. Филька пихал его:
– Руки дрожат, пьяница прогорклый… С вечера ведь, с вечера, с вечера (бил в сутулый дьячков загорбок) сказано тебе было: иди звони… Через тебя я опять отвечай…
Дьячок просунулся в приоткрытую половину железных дверей и полез на колоколенку. Филька остался на паперти. Иван Артемьев обеими руками в новых кожаных рукавицах снял шапку, степенно поклонился.
– Вроде как праздник, что ли, сегодня? Мы с дочерью сумневаемся… Скажи, батюшка, сделай милость…
Филька прищурился вдоль улицы на ветер с крупой, мотавший его бороду, проговорил громко, чтобы многие слышали:
– Пришествие антихриста.
Иван Артемьев так и сел на новые валенки. Санька схватилась за грудь, тут же закрестилась, побледнела, только и поняла, что страшно. От Мясницких ворот валила толпа, чего-то кричали. Слышался свист, дикий хохот. Стоявший народ глядел молча. Лавки закрывались. Откуда-то поползли рваные нищие, трясучие, по пояс обнаженные, безносые… Седой юродивый, гремя цепями и замками на груди, вопил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222