ловкие владимирские, ярославские, орловские ходоки, промышленники, купчишки; рядом сидели два великородных боярина, один – с обвязанной головой, другой – с черным синяком под глазом: после шумства прибыли бить челом друг на друга; заломив руки за спину, в коротеньком коричневом кафтанчике, в нитяном парике, похаживал, ни на кого не глядя, иностранец с добрым, голодным лицом, в очках – математик, химик, славный изобретатель перпетуум мобиле – вечного водяного колеса – и медного человека-автомата, играющего в шашки и вино или пиво извергающего из себя согласно натуре. Математик предлагал царю более ста патентов, могущих обогатить Русское государство.
Со двора в сени ввалился Никита Зотов, пьяный, с невиданной толщины человеком: «Не робей, он уродство любит, он тебе казны отвалит» – князь-папа волок толстяка в царские покои. Павел Васильевич, загорясь служебной ревностью, подошел к караульному офицеру и в лицо ему сказал сдавленно: «Слово и дело!» Сразу в сенях стало тихо. Офицер вытянулся, с коротким дыханием вытащил шпагу: «Идем».
Письмо, поданное Павлом Васильевичем царю в собственные руки (у Петра болела голова, – встретил дьяка насупясь, нетерпеливо), письмо это – немедленно вскрытое – было подписано Алешкой Курбатовым, дворовым человеком князя Петра Петровича Шереметьева. Прочтя мельком, Петр взял себя ногтями за подбородок: «Гм!» – прочел вдругорядь, закинул голову: «Ха!» – и, забыв о Суслове, стремительно зашагал в столовую палату, где в ожидании обеда томились ближние.
– Господа министры! – у Петра и глаза прояснели. – Кормишь вас, поишь досыта, а прибыли от вас много ли?.. Вот! (Тряхнул письмом.) Человечишко худой, холоп, – придумал! Обогащение казны… Федор Юрьевич… (Обернулся к посапывающему князю Ромодановскому.) Прикажи отыскать, привезти Курбатова сейчас же. И обедать без него не сядем… То-то, господа министры, – орленую бумагу надо продавать: для всех крепостей, для челобитных – бумагу с гербом, от копейки до десяти рублев. Понятно? Денег нет воевать? Они – вот они – денежки!
Глава третья
1
Еще не светало, а уже по всему дому хлопали двери, скрипели лестницы, – девки волокли на двор коробья, узлы, дорожные сундуки. Князь Роман Борисович закусывал за кое-как собранным столом, при сальной свече. Хлебая щи, недовольно оборачивался.
– Авдотья же… Антонида… Олька!.. О господи!..
Приподняв живот, тянулся за штофом. И мажордом, гуда же, пропал. Ну вот – по лестнице загрохотал кто-то вниз башкой.
– Тише, дьяволы!.. О господи…
Вбежала шалая Антонида, – волосы растрепаны, на самой – старая матернина шуба.
– Антонида, сядь ты, ешь…
– Да, ах, тятенька…
Схватила пуховый платок, кинулась в сени. Роман Борисович стал искать – чего бы еще съесть. Над головой (в светлице) поволокли что-то, уронили, – посыпался сор с дощатого потолка. Что же это такое? Дом ломают?.. Крутя головой, положил осетринки.
В дверь внесло княгиню Авдотью, – в шубе, в теплых платках, – ткнулась у стены на венецианский стул. С перепугу осунулась: за всю жизнь два раза только уезжала из Москвы – к троице и в Новый Иерусалим. И вдруг такой путь и – наспех…
– Чего ты загодя обмоталась платками? Размотайся, поешь. В дороге не еда, слезы.
– Роман Борисович, далек ли поход-то?
– В Воронеж, мама.
– Ба-а-атюшки…
Всхлипнула без слез. Сверху – визгливый голос Ольги: «Маменька, парики вы куда засунули?» Авдотью легко, как лист, сорвало со стула, унесло за дверь.
Одно утешало Романа Борисовича: знал, – такая же суета сейчас по всей Москве. Князь-кесарь, хозяин и страшилище столицы, третьего дня объявил царский указ: палатным людям с женами и детьми, именитым купцам и знатным людям из Немецкой слободы – ехать в Воронеж на спуск корабля «Предестинация», столь великого, что мало и за границей таких видано. Из-за близкой распутицы ехать не мешкав, чтобы захватить санный путь.
Роман Борисович, хотя и с натугой, но уже начинал все-таки разбираться в политике. В январе, после шумных праздников, пришли из Константинополя от великого посла Емельяна Украинцева письма: турки совсем было шли на вечный мир, только просили небольших уступок, дабы раздраженные сердца могли прийти к умягчению, и Емельян Украинцев даже склонил их к той мысли, что мы непреклонно стоим на Карловицком конгрессе обозначенном фундаменте: «кто чем владеет, да владеет», – но вдруг что-то в Цареграде случилось, какой-то враг вмешался в переговоры, и турки злее, чем вначале, стали задираться: требовать назад Азов и город Казыкерман с приднепровскими городками, требовали по-прежнему – платить московским царям дань крымскому хану. О гробе господнем и поминать не хотели.
Петр, получив эти вести, кинулся в Воронеж. Александр Данилович, выгнав березовым веникам остатки праздничного хмеля, поехал в пышной карете по именитым купцам. Говорил им сердечно: «Выручать надо. Если к весне турок не устрашим превеликим флотом – миру не быть. Прахом пойдут все начинания».
Лев Кириллович, в свой черед, со слезами говорил в Кремле высоким палатным людям: «Бесчестье можем ли стерпеть? По-прежнему платить дань крымскому хану, ждать каждую весну татарских орд на лучших землях наших? Можем ли далее сносить поругания турками и католиками проба господня? Как три Минине и Пожарском, исподнюю сорочку отдадим на построение великого воронежского флота».
Кораблестроительным кумпаниям пришлось снова развязывать кошель. По Москве пошли зловещие слухи о близкой войне: едва ли не весь мир, говорят, подымался с оружием друг на друга. Иноземцы, шнырявшие, как мыши, в Москву – из Москвы, разносили по всей Европе, что Москва-де не прежняя, – тихая обитель истинного христианства, – полна солдат и пушек, молодой царь заносится гордостью, советчики его дерзки… Москва-де лезет на рожон…
Давеча в Кремле Роман Борисович сгоряча обещал поставить полный годовой запас корма на заложенный корабль «Предестинация». Надуваясь багровой яростью, кричал перед лицом Льва Кирилловича: «Сам сяду на коня, а государю в бесчестье не быть». И даже, когда ночью, опустясь со свечой в тайный подвал, вытащил в углу из сырой земли горшок и отсчитывал копейками полтораста Рублев на кумпанство, – свою долю, – даже и тогда один в подполье, ощупывая при слабом огоньке каждую копеечку, не допускал себя до противных мыслей. Не тот уже был князь Буйносов, – пообтесали.
Противные мысли задавил в себе, замкнул на тридевять замков. С такими же мыслями князь Лыков сидят сейчас у себя в деревеньке, в опале. Глупый князь Степан Белосельский на пиру у князя-кесаря, пьяный, стал кричать: «Ты мне, что же, и во сне не велишь по-своему думать? Щеки обрили, французские портки ношу, а душу мою – выкуси…» – и сложил кукиш.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222
Со двора в сени ввалился Никита Зотов, пьяный, с невиданной толщины человеком: «Не робей, он уродство любит, он тебе казны отвалит» – князь-папа волок толстяка в царские покои. Павел Васильевич, загорясь служебной ревностью, подошел к караульному офицеру и в лицо ему сказал сдавленно: «Слово и дело!» Сразу в сенях стало тихо. Офицер вытянулся, с коротким дыханием вытащил шпагу: «Идем».
Письмо, поданное Павлом Васильевичем царю в собственные руки (у Петра болела голова, – встретил дьяка насупясь, нетерпеливо), письмо это – немедленно вскрытое – было подписано Алешкой Курбатовым, дворовым человеком князя Петра Петровича Шереметьева. Прочтя мельком, Петр взял себя ногтями за подбородок: «Гм!» – прочел вдругорядь, закинул голову: «Ха!» – и, забыв о Суслове, стремительно зашагал в столовую палату, где в ожидании обеда томились ближние.
– Господа министры! – у Петра и глаза прояснели. – Кормишь вас, поишь досыта, а прибыли от вас много ли?.. Вот! (Тряхнул письмом.) Человечишко худой, холоп, – придумал! Обогащение казны… Федор Юрьевич… (Обернулся к посапывающему князю Ромодановскому.) Прикажи отыскать, привезти Курбатова сейчас же. И обедать без него не сядем… То-то, господа министры, – орленую бумагу надо продавать: для всех крепостей, для челобитных – бумагу с гербом, от копейки до десяти рублев. Понятно? Денег нет воевать? Они – вот они – денежки!
Глава третья
1
Еще не светало, а уже по всему дому хлопали двери, скрипели лестницы, – девки волокли на двор коробья, узлы, дорожные сундуки. Князь Роман Борисович закусывал за кое-как собранным столом, при сальной свече. Хлебая щи, недовольно оборачивался.
– Авдотья же… Антонида… Олька!.. О господи!..
Приподняв живот, тянулся за штофом. И мажордом, гуда же, пропал. Ну вот – по лестнице загрохотал кто-то вниз башкой.
– Тише, дьяволы!.. О господи…
Вбежала шалая Антонида, – волосы растрепаны, на самой – старая матернина шуба.
– Антонида, сядь ты, ешь…
– Да, ах, тятенька…
Схватила пуховый платок, кинулась в сени. Роман Борисович стал искать – чего бы еще съесть. Над головой (в светлице) поволокли что-то, уронили, – посыпался сор с дощатого потолка. Что же это такое? Дом ломают?.. Крутя головой, положил осетринки.
В дверь внесло княгиню Авдотью, – в шубе, в теплых платках, – ткнулась у стены на венецианский стул. С перепугу осунулась: за всю жизнь два раза только уезжала из Москвы – к троице и в Новый Иерусалим. И вдруг такой путь и – наспех…
– Чего ты загодя обмоталась платками? Размотайся, поешь. В дороге не еда, слезы.
– Роман Борисович, далек ли поход-то?
– В Воронеж, мама.
– Ба-а-атюшки…
Всхлипнула без слез. Сверху – визгливый голос Ольги: «Маменька, парики вы куда засунули?» Авдотью легко, как лист, сорвало со стула, унесло за дверь.
Одно утешало Романа Борисовича: знал, – такая же суета сейчас по всей Москве. Князь-кесарь, хозяин и страшилище столицы, третьего дня объявил царский указ: палатным людям с женами и детьми, именитым купцам и знатным людям из Немецкой слободы – ехать в Воронеж на спуск корабля «Предестинация», столь великого, что мало и за границей таких видано. Из-за близкой распутицы ехать не мешкав, чтобы захватить санный путь.
Роман Борисович, хотя и с натугой, но уже начинал все-таки разбираться в политике. В январе, после шумных праздников, пришли из Константинополя от великого посла Емельяна Украинцева письма: турки совсем было шли на вечный мир, только просили небольших уступок, дабы раздраженные сердца могли прийти к умягчению, и Емельян Украинцев даже склонил их к той мысли, что мы непреклонно стоим на Карловицком конгрессе обозначенном фундаменте: «кто чем владеет, да владеет», – но вдруг что-то в Цареграде случилось, какой-то враг вмешался в переговоры, и турки злее, чем вначале, стали задираться: требовать назад Азов и город Казыкерман с приднепровскими городками, требовали по-прежнему – платить московским царям дань крымскому хану. О гробе господнем и поминать не хотели.
Петр, получив эти вести, кинулся в Воронеж. Александр Данилович, выгнав березовым веникам остатки праздничного хмеля, поехал в пышной карете по именитым купцам. Говорил им сердечно: «Выручать надо. Если к весне турок не устрашим превеликим флотом – миру не быть. Прахом пойдут все начинания».
Лев Кириллович, в свой черед, со слезами говорил в Кремле высоким палатным людям: «Бесчестье можем ли стерпеть? По-прежнему платить дань крымскому хану, ждать каждую весну татарских орд на лучших землях наших? Можем ли далее сносить поругания турками и католиками проба господня? Как три Минине и Пожарском, исподнюю сорочку отдадим на построение великого воронежского флота».
Кораблестроительным кумпаниям пришлось снова развязывать кошель. По Москве пошли зловещие слухи о близкой войне: едва ли не весь мир, говорят, подымался с оружием друг на друга. Иноземцы, шнырявшие, как мыши, в Москву – из Москвы, разносили по всей Европе, что Москва-де не прежняя, – тихая обитель истинного христианства, – полна солдат и пушек, молодой царь заносится гордостью, советчики его дерзки… Москва-де лезет на рожон…
Давеча в Кремле Роман Борисович сгоряча обещал поставить полный годовой запас корма на заложенный корабль «Предестинация». Надуваясь багровой яростью, кричал перед лицом Льва Кирилловича: «Сам сяду на коня, а государю в бесчестье не быть». И даже, когда ночью, опустясь со свечой в тайный подвал, вытащил в углу из сырой земли горшок и отсчитывал копейками полтораста Рублев на кумпанство, – свою долю, – даже и тогда один в подполье, ощупывая при слабом огоньке каждую копеечку, не допускал себя до противных мыслей. Не тот уже был князь Буйносов, – пообтесали.
Противные мысли задавил в себе, замкнул на тридевять замков. С такими же мыслями князь Лыков сидят сейчас у себя в деревеньке, в опале. Глупый князь Степан Белосельский на пиру у князя-кесаря, пьяный, стал кричать: «Ты мне, что же, и во сне не велишь по-своему думать? Щеки обрили, французские портки ношу, а душу мою – выкуси…» – и сложил кукиш.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222