А ранним утром Надя жарила форель в оливковом масле. Потом рыбы лежали в большом глиняном блюде, красноприжаристые, на самодельном эстонском столе, и все это напоминало средневековье — особенно громадный очаг, увешанный медными тазами для варенья, похожими на щиты рыцарей.
И каждую ночь шумел дождь в водосточных трубах.
Степанов, наверное, и не понимал еще тогда, как эта женщина ему нужна. Это обычно понимается либо после разрыва, либо на расстоянии. Или, быть может, этим даром обладают особо прозорливые, мудрые люди, и обязательно спокойные. Но спокойствие — плохой советчик в творчестве, в этой гибельной самоотдаче, когда внимание обращено только к одному делу, которому себя посвящаешь. Самый близкий человек, которого любишь, делается тогда привычным, как ежедневная работа, как стопка бумаги и перо. И отсутствие этого самого близкого человека замечается внезапно, ударом.
Однажды, даже не попрощавшись с ней, Степанов улетел на юг Таджикистана. Из Куляба он ехал на попутном грузовике в урочище Достеджум. Небо здесь было желтым и недвижным, и в этом недвижном небе стыли орлы. Их было много — поблизости работал мясокомбинат, и орлы привалились к отбросам. Шофер, который вез Степанова, сказал:
— И орел на мясе достоинство теряет.
Степанов впервые видел орлов на воле и так близко. Были здесь подорлики с белыми головами и серыми крыльями, были орлы полевые, побольше ростом, а выше всех висели, не двигаясь, красноголовые махины, похожие на грифов. Было жутко из-за того, что орлы недвижно висели в небе и были молчаливы, как возмездие. Они не кричали, словно вороны или сороки, они не ссорились в небе и не мешали друг другу. Здесь все было определено каждому. Подорлики и степняки сразу же уступали место красноголовым, как только с комбината выбрасывали новую партию костей. Красноголовые не торопясь подскакивали к костям, словно безногие инвалиды, потерявшие костыли, и, прежде чем начать пиршество, долго посматривали по сторонам, и профили их были похожи на старинные литографии абреков.
Шофер сбросил Степанова возле разбитой ветрами пастушеской времянки и, кивнув головой на отлогое плато предгорий, посоветовал:
— Только быстрей наддавай, а то заплутаешь, когда смеркнется. Тут, говорят, тигр через Вахш с Афганистана ходит.
— Чего же он шландает?
— Космополит, — улыбнулся шофер, — нет в нем человеческих привязанностей.
Степанов хотел успеть до ночи найти домишко, в котором здесь обосновались ловцы барсов. Он шел по распадку точно, как указал шофер. Смеркалось стремительно, солнце быстро отступало, и не было сумерек, а сразу следом за солнцем навалилась темнота — непроглядная и хищная. Дальше идти было некуда — глаза сломишь. Степанов наломал чапорраля, в августе сухого и пыльного, зажег костер прямо на тропе и, выбрав место, где не было каменьев, лег, вытянувшись сладко и с хрустом. Уснул он сразу. И проснулся сразу. Костер тлел, а судорожные языки пламени проносились по теплой земле, вздрагивая и замирая. В напряженной тишине Степанов услыхал тяжелые шаги. Степанов пружинисто сел, сердце ухнуло вниз, и горло враз пересохло.
— Кто? — шепотом спросил Степанов и нащупал заледеневшими пальцами острый камень.
Никто ему не ответил, а шаги тяжело ухнули совсем рядом. Степанов поднялся, зажав в руке камень, и шагнул в темноту. Его неожиданно обдало теплом, и он прямо перед собой увидел два испуганных агатовых глаза. Возле костра стоял стреноженный конь. Степанов протянул коню руку, и тот облизал ее шершавым языком.
— Сахара у меня, жаль, нет, — сказал Степанов чужим голосом.
Вернувшись на то место, где по земле пробегали струйки синего пламени, он снова лег и сразу же увидел ее глаза: такие же круглые, и такие же добрые, и такие же красивые, как у лошади. И стало ему тяжело и сладко в груди, потому что он увидел ее всю и понял, какое же это счастье — видеть ночью в горах, на берегу Вахша, женщину, которую любишь. Он прошептал ее имя, и оно показалось ему совершенно особенным и незнакомым. Степанов затоптал костер и пошел назад по тропе. Он добрался до почты в рассветных сумерках, растолкал телеграфиста и передал ей в Москву громадную телеграмму — бессвязную и нежную.
Степанов вспомнил, как он в другой раз прилетел из Сибири, а ее не было в городе, и он на последней электричке поехал в деревню. На перроне подмосковной станции было пусто, в метре от платформы ни зги не было видно, только смутно белело пятно закусочной, выкрашенной в голубой цвет, да еще где-то далеко за поселком перемаргивались огоньки в дачах. Шумел весенний ливень, было тепло, и пахло грибами.
А потом он сидел у нее, в маленьком домике, возле большой отсыревшей печки, которая сейчас чадила, закрывал левый глаз и беспрерывно двигал кончиком носа. Он сидел в ее халате, треснувшем под мышками, в шерстяных красных носках, а в водосточных трубах по-прежнему шумел ливень, и была ночь вокруг, и были только они двое, и было им все понятно друг в друге. Она принесла чашку вишневой настойки, потихоньку слив ее из большой хозяйской бутыли, он грел стакан в пальцах, пил маленькими глотками и рассказывал ей про то, как они с проводником потеряли в Саянах тропу.
Она слушала его, и отсвет пламени метался по ее лицу, словно тревога, а огромные круглые глаза смотрели на него мудро и нежно. Она позволяла Степанову чувствовать себя рядом с ней большим и сильным, очень умным и многознающим. Хотя «позволяла» — это не совсем верно. Она была создана именно такой, в ней была древняя, подсознательная мудрость женщины — ранимая мудрость слабого. Такие женщины в жизни бывают либо очень счастливыми, либо несчастными: все зависит от того, кто с ними рядом. Однажды, после его большого успеха, после суетливой радости признания, узнав о его шальных увлечениях, она сказала ему:
— Ты заметил, как противно есть из склеенной посуды? И еще: когда ты пишешь, ты забываешь все вокруг и тебе хорошо и счастливо. А я никогда ничего не могу забыть, потому что все вокруг для меня — это ты.
…А вскоре она ушла от него.
Степанов проснулся, будто от удара тока. Ноги и руки свело бессильной, упругой и колючей слабостью. Он выглянул в оконце: на земле лежал плотный туман. Степанов спустился по мокрой лесенке вниз, вымыл лицо из бочки, налитой до краев дождевой водой. В воде плавали длинные хвойные иглы. Бочка пахла осенью и ноябрьским лесом — пустым и гулким, каким он бывает за день-два перед тем, как ударят морозы.
Степанов выпил топленого молока, сунул за пазуху кусок хлеба и пошел на берег реки, к лодкам. Мимо него в тумане профырчал по узкой колее паровичок, который шел в город. В лесу пели птицы. Степанов постоял на скользких мостках, пока мимо прошел паровичок, и стало ему вдруг пусто и одиноко, и понял он, что вспомнившееся ему ночью — самое прекрасное, что было в жизни, и что это самое прекрасное никогда больше не вернется, хотя будут еще и синие льды на Плещеевом озере, и желтый фонарь у переезда, и купола церквей в Переславле-Залесском, и Михаил Иванович со своей гибкой, как хлыст, сестрой, и оловянная плотва на дне лодки.
1 2 3 4 5