Я стоял и равнодушно смотрел, как разгоряченная толпа выволакивает из «Золотого улья» двух вполне приличных молодых людей, крича:
— К вам приедешь, так хлеб только по прописке, а тут навалились наши вафли жрать!
— Нас в респуплике четыре миллиона, а вас в отном короде пять! — с легким акцентом пытался объяснить один из молодых людей. — Мы вас не оппъетим!
— Да вы китайцев обожрете, не подавитесь!
Какой-то старичок, проходивший мимо и сразу все понявший — в руке у него была большая сумка, а на груди потертого, засаленного пиджака жарко желтела звезда Героя, и он, настроенный на внеочередное отоваривание, оказался способен мыслить по-государственному, — закричал, надрывая свой фальцет и очевидно сострадая:
— Не надо! Не надо так грубо, они же отделятся!
Но только подлил масла в огонь.
— Мы первей сами отделимся на хрен!
— Остошизело паразитов умасливать!
— Пускай катятся к ерзаной матери!
До рукоприкладства, однако, не дошло. Бедняг просто оттеснили подальше от дверей магазина и утратили к ним интерес. Они отряхнулись.
— Русское пыдло, — вполголоса сказал один, поправляя галстук и затем проверяя бумажник.
— Прокнившая импе-ерия, — хмуро сказал второй, проверяя бумажник и затем поправляя галстук.
— Одну пачку я все же успел схватить, — сообщил первый, перейдя на свой нежный, с эластично приплясывающими звуками язык. Приятель хлопнул его по плечу, и они медленно, с достоинством потерялись в толпе.
Я снова заломил руку за спину — и ощутил.
Ниже левой лопатки перекатывался под пальцами едва уловимый плоский желвачок. Сгусточек.
Винг-эмбрион.
То, что только под левой, ни о чем не говорило. Через полчаса завяжется и под правой. Боль будет нарастать. Потом, когда эмбрионы укоренятся, разодрав плотно лежащие друг на друге ткани, она поутихнет, а между двумя стремительно распухающими лопаточными узлами пробежит тонкий стебель перетяжки, перехлестнет позвоночник — и тогда, при взаимоподпитке зародышей, процесс пойдет еще интенсивнее…
Да куда уж интенсивнее. Прошло два часа, а уже узел. Мне осталась неделя, не больше.
Если я за это время не доберусь до своих, я никогда их больше не увижу.
И они, наверное, даже не узнают, что со мной. Будут ждать, будут плакать… Кирилл будет спрашивать маму по двадцать раз на дню, когда я приду, и она не сможет ответить. И осень настанет; и осенью, и возможно, даже зимой жена будет вздрагивать от гулкого звука ночных шагов на затихшей черной улице и бежать к окну посмотреть, кто идет; и вскакивать от любого звонка, срываться к двери ли, к телефону… И в милиции ей будут говорить: не обнаружен, ищем, не волнуйтесь…
Осенью?
Да у меня же их талон на билеты на сентябрьскую электричку!
Если я до них не доберусь, как же они вернутся в город, когда у жены кончится отпуск?
Потуги
Домой я приполз, совершенно обессилев от боли и отчаяния. В автобусе меня изрядно подавили, и привычная давка на этот раз оказалась невыносимой — эмбрионы были донельзя чувствительны, малейшее нажатие отзывалось в них сверлящей вспышкой, пронзавшей тело до легких, до схлопывавшегося от болевого шока сердца; я дергался и, глуша крик, закусывал губу при каждом толчке, при каждом тяжком подскоке усталого автобусного тела на очередной выбоине, когда плотная, как ком лягушачьей икры, масса склеенных от пота людей упруго и слитно встряхивалась…
Я попытался вызвать такси, но было занято. Тогда газетой, наполненной дословным изложением вчерашних докладов, я смахнул тараканов с письменного стола и принялся за письмо. Мне все время хотелось вылезти из рубашки и посмотреть в зеркало на свою спину, и я изо всех сил не делал этого — смотри не смотри. Боль пригасла, и только шустрые, как тараканы, иголочки онемения плясали по напряженно растягивающейся под давлением изнутри коже. «Дорогая!» — медленно написал я, зачеркнул и написал: «Милая!» И сразу сам себе напомнил гротескного Штирлица, наподобие последней серии «Мгновений» — когда тот пишет по-французски жене: «Моя дорогая!», потом зачеркивает, потом долго думает и пишет: «Дорогая!», а потом, кажется, сжигает листок и говорит, что действительно не стоит везти записку через сколько-то там границ. Что там границы, господи! Если бы только границы! «Я ни в чем не виноват и никогда ничего такого не хотел. Ты знаешь. Но что-то происходит в организме — без всякого сознательного желания, без всякого предупреждения, само собой, как будто где-то за морем, а не внутри твоего собственного тела — и ничего нельзя поделать. Как землетрясение. Если я пойму, что не успею с вами увидеться, я отправлю письмо и вложу талон. Но, пожалуйста, верь — я старался…» Нет, не получалось у меня. Я снова набрал 312-00-22, и снова не пробился. Я встал, заломив руку, непроизвольно огладил спину — перетяжка уже сочилась между двумя круглыми и твердыми, как древесные грибы, подкожными опухолями. Можно было разреветься, совершенно по-детски, все равно никто бы не увидел, глаза жгло, словно кислотой, горло сжималось и вздрагивало. За что? Это мой дом, я вырос тут, жил тридцать шесть лет, работал — и плохо, и хорошо, как когда; любил, с сыном играл в хоккей, в солдатики, книжки ему читал и собирался читать и впредь, вон, сборник сказок ему купил на той неделе по случаю, такие картинки!.. И я должен все это покинуть! За окном пластались и горбились просторные, далекие, разные, разновысотные крыши окрестных домов, все тех же, что в пору, когда с отцом играл в солдатики я, они не менялись, а я менялся неудержимо, и с этим ничего нельзя было сделать, ничего, ничего. Что будет со мной через неделю? Где я окажусь? Я не хочу, я хочу здесь! Далекий сверкающий купол Исаакия висел над волнами крыш, с этого расстояния он казался невесомым, он парил, отбрасывая золотые, тонкие, как раскаленные нити, блики невидимых отсюда граней — но он-то весом, он останется! Я снова позвонил в такси, долго не было гудка; я, всхлипывая и все оглаживая спину — так язык сам собой тычется в новую пломбу или в ямку вырванного зуба, и никак не запретить ему этого, стоит лишь отвлечься, он уже там, — ждал, ждал, будучи уверен, что не соединилось, сигнал заглох где-то в хитросплетениях проводов и надо перенабирать. Но в трубке щелкнуло, и певучий женский голос начал с полуслова: «…вет, вы на очереди. Ждите ответ, вы на очереди. Ждите ответ, вы на очереди». Придерживая трубку плечом, огладил спину. «Ждите ответ, вы на очереди». Придвинул бумагу, взял ручку. «И Кирюшку поцелуй от меня». «Ждите ответ, вы на очереди». «Не знаю, откуда это у меня. Но ведь и никто не знает, откуда это. Я жил, как раньше, просто уставать больше начал, но ведь от этого не может быть, это просто возраст уже сказывается, да и жизнь стала напряженнее».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— К вам приедешь, так хлеб только по прописке, а тут навалились наши вафли жрать!
— Нас в респуплике четыре миллиона, а вас в отном короде пять! — с легким акцентом пытался объяснить один из молодых людей. — Мы вас не оппъетим!
— Да вы китайцев обожрете, не подавитесь!
Какой-то старичок, проходивший мимо и сразу все понявший — в руке у него была большая сумка, а на груди потертого, засаленного пиджака жарко желтела звезда Героя, и он, настроенный на внеочередное отоваривание, оказался способен мыслить по-государственному, — закричал, надрывая свой фальцет и очевидно сострадая:
— Не надо! Не надо так грубо, они же отделятся!
Но только подлил масла в огонь.
— Мы первей сами отделимся на хрен!
— Остошизело паразитов умасливать!
— Пускай катятся к ерзаной матери!
До рукоприкладства, однако, не дошло. Бедняг просто оттеснили подальше от дверей магазина и утратили к ним интерес. Они отряхнулись.
— Русское пыдло, — вполголоса сказал один, поправляя галстук и затем проверяя бумажник.
— Прокнившая импе-ерия, — хмуро сказал второй, проверяя бумажник и затем поправляя галстук.
— Одну пачку я все же успел схватить, — сообщил первый, перейдя на свой нежный, с эластично приплясывающими звуками язык. Приятель хлопнул его по плечу, и они медленно, с достоинством потерялись в толпе.
Я снова заломил руку за спину — и ощутил.
Ниже левой лопатки перекатывался под пальцами едва уловимый плоский желвачок. Сгусточек.
Винг-эмбрион.
То, что только под левой, ни о чем не говорило. Через полчаса завяжется и под правой. Боль будет нарастать. Потом, когда эмбрионы укоренятся, разодрав плотно лежащие друг на друге ткани, она поутихнет, а между двумя стремительно распухающими лопаточными узлами пробежит тонкий стебель перетяжки, перехлестнет позвоночник — и тогда, при взаимоподпитке зародышей, процесс пойдет еще интенсивнее…
Да куда уж интенсивнее. Прошло два часа, а уже узел. Мне осталась неделя, не больше.
Если я за это время не доберусь до своих, я никогда их больше не увижу.
И они, наверное, даже не узнают, что со мной. Будут ждать, будут плакать… Кирилл будет спрашивать маму по двадцать раз на дню, когда я приду, и она не сможет ответить. И осень настанет; и осенью, и возможно, даже зимой жена будет вздрагивать от гулкого звука ночных шагов на затихшей черной улице и бежать к окну посмотреть, кто идет; и вскакивать от любого звонка, срываться к двери ли, к телефону… И в милиции ей будут говорить: не обнаружен, ищем, не волнуйтесь…
Осенью?
Да у меня же их талон на билеты на сентябрьскую электричку!
Если я до них не доберусь, как же они вернутся в город, когда у жены кончится отпуск?
Потуги
Домой я приполз, совершенно обессилев от боли и отчаяния. В автобусе меня изрядно подавили, и привычная давка на этот раз оказалась невыносимой — эмбрионы были донельзя чувствительны, малейшее нажатие отзывалось в них сверлящей вспышкой, пронзавшей тело до легких, до схлопывавшегося от болевого шока сердца; я дергался и, глуша крик, закусывал губу при каждом толчке, при каждом тяжком подскоке усталого автобусного тела на очередной выбоине, когда плотная, как ком лягушачьей икры, масса склеенных от пота людей упруго и слитно встряхивалась…
Я попытался вызвать такси, но было занято. Тогда газетой, наполненной дословным изложением вчерашних докладов, я смахнул тараканов с письменного стола и принялся за письмо. Мне все время хотелось вылезти из рубашки и посмотреть в зеркало на свою спину, и я изо всех сил не делал этого — смотри не смотри. Боль пригасла, и только шустрые, как тараканы, иголочки онемения плясали по напряженно растягивающейся под давлением изнутри коже. «Дорогая!» — медленно написал я, зачеркнул и написал: «Милая!» И сразу сам себе напомнил гротескного Штирлица, наподобие последней серии «Мгновений» — когда тот пишет по-французски жене: «Моя дорогая!», потом зачеркивает, потом долго думает и пишет: «Дорогая!», а потом, кажется, сжигает листок и говорит, что действительно не стоит везти записку через сколько-то там границ. Что там границы, господи! Если бы только границы! «Я ни в чем не виноват и никогда ничего такого не хотел. Ты знаешь. Но что-то происходит в организме — без всякого сознательного желания, без всякого предупреждения, само собой, как будто где-то за морем, а не внутри твоего собственного тела — и ничего нельзя поделать. Как землетрясение. Если я пойму, что не успею с вами увидеться, я отправлю письмо и вложу талон. Но, пожалуйста, верь — я старался…» Нет, не получалось у меня. Я снова набрал 312-00-22, и снова не пробился. Я встал, заломив руку, непроизвольно огладил спину — перетяжка уже сочилась между двумя круглыми и твердыми, как древесные грибы, подкожными опухолями. Можно было разреветься, совершенно по-детски, все равно никто бы не увидел, глаза жгло, словно кислотой, горло сжималось и вздрагивало. За что? Это мой дом, я вырос тут, жил тридцать шесть лет, работал — и плохо, и хорошо, как когда; любил, с сыном играл в хоккей, в солдатики, книжки ему читал и собирался читать и впредь, вон, сборник сказок ему купил на той неделе по случаю, такие картинки!.. И я должен все это покинуть! За окном пластались и горбились просторные, далекие, разные, разновысотные крыши окрестных домов, все тех же, что в пору, когда с отцом играл в солдатики я, они не менялись, а я менялся неудержимо, и с этим ничего нельзя было сделать, ничего, ничего. Что будет со мной через неделю? Где я окажусь? Я не хочу, я хочу здесь! Далекий сверкающий купол Исаакия висел над волнами крыш, с этого расстояния он казался невесомым, он парил, отбрасывая золотые, тонкие, как раскаленные нити, блики невидимых отсюда граней — но он-то весом, он останется! Я снова позвонил в такси, долго не было гудка; я, всхлипывая и все оглаживая спину — так язык сам собой тычется в новую пломбу или в ямку вырванного зуба, и никак не запретить ему этого, стоит лишь отвлечься, он уже там, — ждал, ждал, будучи уверен, что не соединилось, сигнал заглох где-то в хитросплетениях проводов и надо перенабирать. Но в трубке щелкнуло, и певучий женский голос начал с полуслова: «…вет, вы на очереди. Ждите ответ, вы на очереди. Ждите ответ, вы на очереди». Придерживая трубку плечом, огладил спину. «Ждите ответ, вы на очереди». Придвинул бумагу, взял ручку. «И Кирюшку поцелуй от меня». «Ждите ответ, вы на очереди». «Не знаю, откуда это у меня. Но ведь и никто не знает, откуда это. Я жил, как раньше, просто уставать больше начал, но ведь от этого не может быть, это просто возраст уже сказывается, да и жизнь стала напряженнее».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14