- Вот здесь она живет. Дочка ее, Вера Багреева, у тебя учится. Как утка ходит... Это мать ее... Вдова эта, - он вертит головой и сплевывает на дорогу. - Любил... - смеется он украдкой.
...Я стою у веялки. Я верчу ручку барабана. Вертится легко. Хоть до утра верти.
По сараю гуляет сквозняк. Пыли действительно много. И полова золотая кружится в воздухе. Две керосиновые лампы на столбах висят. Лица у всех медного цвета. Из рукава матерчатого вытекает зерно. И какие-то бабы, закутав платками лица, отгребают его. И кто-то погружает в зерно лопату и сыплет его в подставленный распахнутый мешок.
А я кручу ручку. Рраз... рраз... рраз... Одно и то же.
Проходит с мешком Маракушев.
- Где Виктор Павлович? - кричу ему.
- Сено в сарае укладывает.
Нашел работенку, сельский житель! Сено... Легкое, как пух, сухое, душистое... сено...
- А Шулейкин?
Маракушев сбрасывает мешок с плеча. Машет рукою куда-то в сторону. Ухмыляется неопределенно.
И этот смылся... Ну ладно. Берегись, Виташа. Я тебя перекручу, я над тобой посмеюсь...
- Вы крутите, крутите, - говорит мне баба.
- А я и так кручу, - говорю я. - Вот сейчас пиджак сброшу, еще веселей пойдет.
- Не надо сбрасывать, полова по телу разлезется, - говорит другая.
- Жарко, - говорю я.
Там, у Виташи, сено. Оно прохладное и ароматное. Виташа стреляный воробей. Он знает, где получше...
- Вы ее крутите получше, ручку-то...
- Как еще получше? Так, что ли?..
- Да хоть так...
Пожалуйста, могу и так. Как угодно могу. Лишь бы полова эта проклятая не летела в мою сторону... Она забирается за воротник, и маленькие колючие зверьки разбегаются по всему телу, и нет от них спасения. И пыль смешивается с потом. Лезет в нос, в уши, в рот, в легкие...
А вот ходит в распахнутом полушубке председатель колхоза Абношкин (фамилия-то какая!). Он толст и угрюм. И сопит громко. Даже сквозь грохот веялки слышно. Он ходит и понукает... Почему я должен крутить эту ручку?..
Дышать этой пылью?.. Может быть, он будет собирать материал для задуманной монографии о Толстом? А может быть, она и не нужна? И ничего не нужно? Только овес, золотой овес, душистый овес, ядовитый... Только этот несовершенный механизм, унижающий человека?.. Что нужно?
А у Виташи - сено... Проморгал я. Лечь бы лицом в прохладное сено и раскинуть руки, чтобы они отдохнули. И чтобы поясница отдохнула...
Я меняю руки. То левой кручу, то правой. А крутить все тяжелей и тяжелей. А Маракушев по-прежнему щедро овес засыпает в веялку. Так долго не выдержать.
- Вы что-то помногу сыплете! - кричу я ему. И вместе с криком изо рта моего вылетает комок жеваной пыли и летит в глубину сарая.
А Маракушев всё сыплет. Медное его лицо сосредоточено. Лампы подмигивают со своих столбов. Кружится золотая пыль...
- Давай, давай! - кричат бабы.
Где это Шулейкин прячется, интересно?
- Директор-то ваш опять у Багреихи под окнами пасется, - говорит мне баба.
Ааа... Ему серпа мало. А может, это любовь? Ну не может он без нее, и всё...
- Она ему не даст, - говорит другая, - разве он ей подходит?
Сейчас, когда кончится всё, я пойду к тому дому. Я его там застану. Я ему всё скажу... Что? Всё, всё. Плевать, пусть обижается! Свет клином, что ли?.. Плевать.
- Покрутите кто-нибудь, - говорит одна из баб, - уморился ведь человек.
- Не надо, - говорю я.
Умру, а не отойду. Сейчас придет второе дыхание. Станет легче... Сейчас придет второе дыхание. Там, у Виташи, свежее сено... Ладно, крути, дурак! Крути, дурак, свою дурацкую ручку, учись высокой мудрости простоты, потом учи других любви к прекрасному... Всё встанет на свои места... Когда-нибудь ты вспомнишь об этом с нежностью...
- Устали? - спрашивает
- Нет.
- Тогда пошибче давайте.
- Еще шибче?!
- Стало быть, еще.
Невозможно. Пот глаза мне заливает. Он жжет мое тело. Почему это мы должны страдать за этот слабый и нелепый колхоз? Почему всё - такой ценой? Почему учитель истории Маракушев должен носить мешки с овсом?.. И всю ночь?.. И не спать?.. И еще целый месяц?..
Завтра иезуит Шулейкин побежит к нему на урок, потом скажет:
- Вы плохо подготовились.
Самое смешное - это то, что мне не хочется думать о Вере Багреевой... Мне хочется упасть лицом в свежее сено... Хитрец Виташа!..
И снова появляется похожий на ямщика председатель Абношкин. Он стоит и сопит. Он смотрит на Маракушева. Маракушев сидит на мешке.
- Рано отдыхаешь, Николай Терентьич, - говорит Абношкин.
- Гы, гы, - смущенно посмеивается Маракушев и встает.
- Давай, давай! - кричат бабы.
Я кричу из-за веялки Абношкину, прямо в медную его рожу:
- Какого черта вы еще замечания ему делаете?! Вы ему спасибо скажите!
- За что же спасибо? - сопит Абношкин. - До утра успеть надо.
- Да он же не обязан овес ваш носить! Он учитель! Он ведь не обязан! Черт вас возьми!
- Да вы крутите, - говорят бабы.
- А вы если устали... - говорит Абношкин.
- Я не устал! - кричу я. - Я на фронте и не такое пробовал.
- Мало ли что на фронте, - говорит Абношкин, - каждому делу привычка нужна...
А веялка тарахтит. Уже какая-то баба крутит ручку. И Маракушев засыпает зерно. Я поднимаю над головой совсем чужие руки.
Мы идем по спящей Васильевке. Говорить не хочется. Еще темно, но в окнах желтый свет колышется. И хлопают калитки.
Я не виноват, что не выдержал, привычки нет. Никто и не подтрунивает надо мной... Спокойно.
Когда я притащился к сеновалу, Виташа стоял под самым потолком.
- О, - сказал он, - ну-ка покидай, я покурю пока.
Я взобрался на гору пахучего сена, и чужими деревянными руками схватил вилы, и от кого-то внизу принял первый вилок, и хотел было его поднять, но не выдержал и сел, широко расставив ноги... Виташа не видел. Он сидел внизу, покуривая. Потом он крикнул мне:
- Ладно, хватит. Слезай, покурим. Тут уж всё, последний. Я его потом сам кину.
Я устроился прямо на сене. Оно не показалось мне прохладным. Но тело словно пролилось на него.
- Я здесь посижу! - крикнул я сверху. И тут же словно провалился. И только издалека слышал неторопливый разговор.
- Все руки сбил, - сказал Виташа. - Такую гору первый раз один навалил.
- А он устал,- сказал Шулейкин,- без привычки трудно.
- Еще бы не трудно, - сказал Виташа. - Даже веялку крутить трудно без привычки.
- Я ему уроки переставлю, пусть подольше поспит, - сказал Шулейкин. И всё это обо мне.
СНЕГ ИДЕТ
Снег идет. Белый, как сахар, как вата, как бумага. Он белый, как бумага, на которой написаны эти слова, простые и таинственные: "...поздравляю вас с праздником. Ваша ученица".
Праздники давно прошли. Письмо опоздало. И почерк изменен. Это сразу видно. Он аккуратный ученический, девчачий, но изменен. И только характерная завитушка у буквы "а" осталась. И что-то беспомощное проглядывает из нее.
Мне не надо быть следопытом, чтобы не сбиться. Эта буква словно синий четкий след на белом снегу, по которому можно идти до самых дверей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
...Я стою у веялки. Я верчу ручку барабана. Вертится легко. Хоть до утра верти.
По сараю гуляет сквозняк. Пыли действительно много. И полова золотая кружится в воздухе. Две керосиновые лампы на столбах висят. Лица у всех медного цвета. Из рукава матерчатого вытекает зерно. И какие-то бабы, закутав платками лица, отгребают его. И кто-то погружает в зерно лопату и сыплет его в подставленный распахнутый мешок.
А я кручу ручку. Рраз... рраз... рраз... Одно и то же.
Проходит с мешком Маракушев.
- Где Виктор Павлович? - кричу ему.
- Сено в сарае укладывает.
Нашел работенку, сельский житель! Сено... Легкое, как пух, сухое, душистое... сено...
- А Шулейкин?
Маракушев сбрасывает мешок с плеча. Машет рукою куда-то в сторону. Ухмыляется неопределенно.
И этот смылся... Ну ладно. Берегись, Виташа. Я тебя перекручу, я над тобой посмеюсь...
- Вы крутите, крутите, - говорит мне баба.
- А я и так кручу, - говорю я. - Вот сейчас пиджак сброшу, еще веселей пойдет.
- Не надо сбрасывать, полова по телу разлезется, - говорит другая.
- Жарко, - говорю я.
Там, у Виташи, сено. Оно прохладное и ароматное. Виташа стреляный воробей. Он знает, где получше...
- Вы ее крутите получше, ручку-то...
- Как еще получше? Так, что ли?..
- Да хоть так...
Пожалуйста, могу и так. Как угодно могу. Лишь бы полова эта проклятая не летела в мою сторону... Она забирается за воротник, и маленькие колючие зверьки разбегаются по всему телу, и нет от них спасения. И пыль смешивается с потом. Лезет в нос, в уши, в рот, в легкие...
А вот ходит в распахнутом полушубке председатель колхоза Абношкин (фамилия-то какая!). Он толст и угрюм. И сопит громко. Даже сквозь грохот веялки слышно. Он ходит и понукает... Почему я должен крутить эту ручку?..
Дышать этой пылью?.. Может быть, он будет собирать материал для задуманной монографии о Толстом? А может быть, она и не нужна? И ничего не нужно? Только овес, золотой овес, душистый овес, ядовитый... Только этот несовершенный механизм, унижающий человека?.. Что нужно?
А у Виташи - сено... Проморгал я. Лечь бы лицом в прохладное сено и раскинуть руки, чтобы они отдохнули. И чтобы поясница отдохнула...
Я меняю руки. То левой кручу, то правой. А крутить все тяжелей и тяжелей. А Маракушев по-прежнему щедро овес засыпает в веялку. Так долго не выдержать.
- Вы что-то помногу сыплете! - кричу я ему. И вместе с криком изо рта моего вылетает комок жеваной пыли и летит в глубину сарая.
А Маракушев всё сыплет. Медное его лицо сосредоточено. Лампы подмигивают со своих столбов. Кружится золотая пыль...
- Давай, давай! - кричат бабы.
Где это Шулейкин прячется, интересно?
- Директор-то ваш опять у Багреихи под окнами пасется, - говорит мне баба.
Ааа... Ему серпа мало. А может, это любовь? Ну не может он без нее, и всё...
- Она ему не даст, - говорит другая, - разве он ей подходит?
Сейчас, когда кончится всё, я пойду к тому дому. Я его там застану. Я ему всё скажу... Что? Всё, всё. Плевать, пусть обижается! Свет клином, что ли?.. Плевать.
- Покрутите кто-нибудь, - говорит одна из баб, - уморился ведь человек.
- Не надо, - говорю я.
Умру, а не отойду. Сейчас придет второе дыхание. Станет легче... Сейчас придет второе дыхание. Там, у Виташи, свежее сено... Ладно, крути, дурак! Крути, дурак, свою дурацкую ручку, учись высокой мудрости простоты, потом учи других любви к прекрасному... Всё встанет на свои места... Когда-нибудь ты вспомнишь об этом с нежностью...
- Устали? - спрашивает
- Нет.
- Тогда пошибче давайте.
- Еще шибче?!
- Стало быть, еще.
Невозможно. Пот глаза мне заливает. Он жжет мое тело. Почему это мы должны страдать за этот слабый и нелепый колхоз? Почему всё - такой ценой? Почему учитель истории Маракушев должен носить мешки с овсом?.. И всю ночь?.. И не спать?.. И еще целый месяц?..
Завтра иезуит Шулейкин побежит к нему на урок, потом скажет:
- Вы плохо подготовились.
Самое смешное - это то, что мне не хочется думать о Вере Багреевой... Мне хочется упасть лицом в свежее сено... Хитрец Виташа!..
И снова появляется похожий на ямщика председатель Абношкин. Он стоит и сопит. Он смотрит на Маракушева. Маракушев сидит на мешке.
- Рано отдыхаешь, Николай Терентьич, - говорит Абношкин.
- Гы, гы, - смущенно посмеивается Маракушев и встает.
- Давай, давай! - кричат бабы.
Я кричу из-за веялки Абношкину, прямо в медную его рожу:
- Какого черта вы еще замечания ему делаете?! Вы ему спасибо скажите!
- За что же спасибо? - сопит Абношкин. - До утра успеть надо.
- Да он же не обязан овес ваш носить! Он учитель! Он ведь не обязан! Черт вас возьми!
- Да вы крутите, - говорят бабы.
- А вы если устали... - говорит Абношкин.
- Я не устал! - кричу я. - Я на фронте и не такое пробовал.
- Мало ли что на фронте, - говорит Абношкин, - каждому делу привычка нужна...
А веялка тарахтит. Уже какая-то баба крутит ручку. И Маракушев засыпает зерно. Я поднимаю над головой совсем чужие руки.
Мы идем по спящей Васильевке. Говорить не хочется. Еще темно, но в окнах желтый свет колышется. И хлопают калитки.
Я не виноват, что не выдержал, привычки нет. Никто и не подтрунивает надо мной... Спокойно.
Когда я притащился к сеновалу, Виташа стоял под самым потолком.
- О, - сказал он, - ну-ка покидай, я покурю пока.
Я взобрался на гору пахучего сена, и чужими деревянными руками схватил вилы, и от кого-то внизу принял первый вилок, и хотел было его поднять, но не выдержал и сел, широко расставив ноги... Виташа не видел. Он сидел внизу, покуривая. Потом он крикнул мне:
- Ладно, хватит. Слезай, покурим. Тут уж всё, последний. Я его потом сам кину.
Я устроился прямо на сене. Оно не показалось мне прохладным. Но тело словно пролилось на него.
- Я здесь посижу! - крикнул я сверху. И тут же словно провалился. И только издалека слышал неторопливый разговор.
- Все руки сбил, - сказал Виташа. - Такую гору первый раз один навалил.
- А он устал,- сказал Шулейкин,- без привычки трудно.
- Еще бы не трудно, - сказал Виташа. - Даже веялку крутить трудно без привычки.
- Я ему уроки переставлю, пусть подольше поспит, - сказал Шулейкин. И всё это обо мне.
СНЕГ ИДЕТ
Снег идет. Белый, как сахар, как вата, как бумага. Он белый, как бумага, на которой написаны эти слова, простые и таинственные: "...поздравляю вас с праздником. Ваша ученица".
Праздники давно прошли. Письмо опоздало. И почерк изменен. Это сразу видно. Он аккуратный ученический, девчачий, но изменен. И только характерная завитушка у буквы "а" осталась. И что-то беспомощное проглядывает из нее.
Мне не надо быть следопытом, чтобы не сбиться. Эта буква словно синий четкий след на белом снегу, по которому можно идти до самых дверей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18