Того и гляди, будет пятый...
— Раз так, нечего дожидаться,— надо писать Гази. Пора! Жалованья кот наплакал,— пусть назначат учителем, дадут прибавку. Иначе изведешь ты меня своей болтовней.
— Гм, держи карман! Нет больше дел у Гази,— только о тебе он и думает!
— А вот и подумает. Зря он, что ли, стал президентом? Зря мы, что ли, воевали за независимость?
— Ей-богу, эфенди, если хочешь моего совета...
— Не хочу я слушать бабских советов.
— Тогда сам сообрази. Так ведь и рехнуться недолго: «Не подметай—веник трется». «Не стирай — мыло состираешь», «Соседей не зови—кофе да сахар не трать», «Это подумай, как растянуть на месяц, а это раздели на
шестерых». Попробуй-ка выдержи! Я три года живу в твоем доме, а еще ни одного энтарй1 не сшила себе...
— Ладно, ладно, у тебя сундук-то полон!
— Я этот сундук из материнского дома привезла. Ты мне и платка носового не купил. Чаршафы мои все прохудились. Дети голые ходят.
— Обойдись тем, что есть. Старшего обноски—для младшего обновки.
— Легко сказать—обойдись. Вот будет нас семь глоток, тогда поглядишь...
— Аллах дает детей, даст и пищу...
— Правильно. Даже водку тебе аллах дает...
— При чем здесь водка?
— Это ты соседей спроси. Они и так тебя зовут «Гявур-ходжа».
— Я ведь эту отраву не на хлеб меняю?! В сезон два котла сусла нажму, перегоню—на целый год мне хватает.
— Говорю тебе, расскажи-ка это соседям. Говорят, даже в мечети у тебя из кармана бутылка водки выпала.
— Пусть себе говорят. Я плевал. Горечь эту и Гази пьет. На фронте и то пил. Поглядели бы лучше на него.
— Он далеко, высоко. А соседи видят, что близко...
— Отчего же они не видят, как я каждое лето в виноградники на поденщину хожу? А осенью, после уборки, подбираю оставшиеся оливки? Пусть бы они сказали: «Молодец учитель Халил-эфенди, будут его дети с виноградом и с маслинами!» А? Так нет, видят только, что я пью!
— Не видят, а слышат, эфенди. Стоит выпить, язык у тебя развязывается. Водка так на тебя действует.
— Не водка, а горе.
— Все не можешь, наверно, забыть своей покойной ханым?
— Трое ее ребятишек в доме, пожалела бы!
— А тот, что в колыбели, разве в этом виноват?
— Все они—грехи мои тяжкие.
— Верно, эфенди, верно. Если намерен и меня уморить чахоткой, как Шюкрие-ханым, то конечно.
— Никого я чахоткой не морил.
— Я болеть чахоткой не хочу. Соберу свои вещи, только меня и видели.
— Скатертью дорога!
— Ах, вот как, Халил-эфенди?! — Мачеха, сморкаясь и всхлипывая, запричитала: — Когда ты меня сватал, небось так не разговаривал. Обещал дом построить, чуть ли не дворец? Где же он?! До сих пор снимаем, мучаемся в этом
греческом доме. Да разве это дом? Хоть своими волосами мети его—не вычистишь. Ногти все повырывала, полы натирая. Ах, горькая я, бедная! Обещал мне сшить энтари, покрывала из шелка. Где все это? Я и на люди-то ходить перестала. И печё стыда моего скрыть не может. Ничего слова твои не стоили—обещал петушок курочке бархатное платьице, дурочке...
— И нам республика тоже обещала, ханым. А на-ка вот! Что я могу поделать?!
— Захотел бы, так смог. Все от тебя зависит. Столько детей...
— Что тебе надо, дорогая, от детей, что ты к ним привязалась?
— Нечего им шляться без дела, что скотинке на выгоне.
— Да разве они шляются? Нот Ферида и в школу не послали, отправили портняжить. Эмине, плохо ли, хорошо ли, а тебе помогает. Меньшой в этот год в школу пойдет...
— В школу пойдет, так на кафедру, что ли, попадет? Будет, как ты, учителем?
— Ну, а что делать? И его в мальчики отдать?
— Если хочешь, эфенди, послушать моего совета...
— Не желаю я слушать бабских советов!
— Хоть волос у меня длинен, а ум короток, ты все же послушай, что я говорю.
— Ну, говори.
— От этой затеи с письмом к Гази откажись. На годик-другой попросил бы три-четыре денюма земли у Мехмеда-бея или Шерифа-заде. Не гак, а за деньги. Для них не разор, а помочь бедняку — благое дело. Чтоб грехи свои искупить, даст он тебе землю, даст. Ты посади табак, рассаду хоть под двумя циновками. А табак — детская работа. Будут они его резать, сушить. Станем из года в год сотенку-другую прибавлять к твоему жалованью. Ни монеты оттуда брать не будем — завяжем намертво. Не пройдет и пяти лет, вот тебе и деньги на дом. Не хочу от тебя ни хором, ни палат, одной комнатки хватит. Не беда, что ноги будут торчать на улицу, зато головушки наши будут под своей крышей...
— И право, ханым, будем носить щепочка к щепочке, как аисты в клюве гнездо наносят. Поставим, устроим, как выйдет, так и хорошо...
— Конечно, свой дом! Ничего на свете лучше нет! Там и ногти оборвешь — не больно, пол своими волосами мести будешь — не жалко.
— Правильно. Снимать чужой дом — что огненную рубашку носить!
— Милый ты мой, сделай, как я говорю, а потом, эфенди, сто лет меня не слушай. Нечего тянуть, ступай к Мехмеду Обалы, намекни ему...
Они заговорили шепотом. Потом и вовсе умолкли. Кто знает, сколько лет будущей жизни пролетело у них перед глазами за две-три минуты молчания. Отец сходил к Мехмеду-бею. Тот сейчас же выделил ему несколько денюмов. Мы их тут же засеяли табаком, обмотыжили, собрали урожай, рассортировали, высушили, выдержали под гнетом, связали в кипы, выстроили, как невест на смотринах. Сразу открылся рынок. Всё продали высшим сортом. Выручили хорошие деньги. Завязали деньги в платок. Нет, для верности зашили в подушку. Нет, вернее всего, мачеха положила пачку денег туда же, куда клала ключ от продуктов,— за пазуху. А верней верного,— под юбку в кисет, привязанный на поясе. Еще одна пачка денег за табак влезла в этот кисет. Еще два-три года поработали. Деньги на дом готовы. Купили один из домов, оставленных греками, или новый построили. Выправили купчую на имя мачехи. Переехали, обставились, разместились. В первое утро всей семьей сели завтракать. Стали мешать ложечками чай. Каждая кружка издавала звон радостный, как пение птиц, уютный, как бульканье супа в кастрюле!
Этот звон и нарушил молчание. Отец принялся за вторую кружку чая. Я слышал только обрывки слов.
— Сейчас же оденусь... пойду... Найду Мехмеда Обалы в кофейне у рынка... А ты разбуди-ка детей, ханым.
— Я уже проснулся, отец,— откликнулся я прежде, чем мачеха успела потрясти меня за плечо.
Она па меня покосилась, подошла к люльке Меляхат и, с клонившись над ней, сладким голосом завела:
— Ах ты, моя детонька, поднялась, проснулась, красной розой обернулась...
Меляхат только что исполнился год. По утрам я тоже любил ее. Но к вечеру, часами потаскав ее на своей спине, я чувствовал, что любовь моя к ней охладевает. Лишь много поздней я понял: того, кто сидит у тебя на спине, будь он даже твоим братом, любить трудно.
ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ
И правда, в тот самый год, когда я пошел в школу, мы взялись за табак.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
— Раз так, нечего дожидаться,— надо писать Гази. Пора! Жалованья кот наплакал,— пусть назначат учителем, дадут прибавку. Иначе изведешь ты меня своей болтовней.
— Гм, держи карман! Нет больше дел у Гази,— только о тебе он и думает!
— А вот и подумает. Зря он, что ли, стал президентом? Зря мы, что ли, воевали за независимость?
— Ей-богу, эфенди, если хочешь моего совета...
— Не хочу я слушать бабских советов.
— Тогда сам сообрази. Так ведь и рехнуться недолго: «Не подметай—веник трется». «Не стирай — мыло состираешь», «Соседей не зови—кофе да сахар не трать», «Это подумай, как растянуть на месяц, а это раздели на
шестерых». Попробуй-ка выдержи! Я три года живу в твоем доме, а еще ни одного энтарй1 не сшила себе...
— Ладно, ладно, у тебя сундук-то полон!
— Я этот сундук из материнского дома привезла. Ты мне и платка носового не купил. Чаршафы мои все прохудились. Дети голые ходят.
— Обойдись тем, что есть. Старшего обноски—для младшего обновки.
— Легко сказать—обойдись. Вот будет нас семь глоток, тогда поглядишь...
— Аллах дает детей, даст и пищу...
— Правильно. Даже водку тебе аллах дает...
— При чем здесь водка?
— Это ты соседей спроси. Они и так тебя зовут «Гявур-ходжа».
— Я ведь эту отраву не на хлеб меняю?! В сезон два котла сусла нажму, перегоню—на целый год мне хватает.
— Говорю тебе, расскажи-ка это соседям. Говорят, даже в мечети у тебя из кармана бутылка водки выпала.
— Пусть себе говорят. Я плевал. Горечь эту и Гази пьет. На фронте и то пил. Поглядели бы лучше на него.
— Он далеко, высоко. А соседи видят, что близко...
— Отчего же они не видят, как я каждое лето в виноградники на поденщину хожу? А осенью, после уборки, подбираю оставшиеся оливки? Пусть бы они сказали: «Молодец учитель Халил-эфенди, будут его дети с виноградом и с маслинами!» А? Так нет, видят только, что я пью!
— Не видят, а слышат, эфенди. Стоит выпить, язык у тебя развязывается. Водка так на тебя действует.
— Не водка, а горе.
— Все не можешь, наверно, забыть своей покойной ханым?
— Трое ее ребятишек в доме, пожалела бы!
— А тот, что в колыбели, разве в этом виноват?
— Все они—грехи мои тяжкие.
— Верно, эфенди, верно. Если намерен и меня уморить чахоткой, как Шюкрие-ханым, то конечно.
— Никого я чахоткой не морил.
— Я болеть чахоткой не хочу. Соберу свои вещи, только меня и видели.
— Скатертью дорога!
— Ах, вот как, Халил-эфенди?! — Мачеха, сморкаясь и всхлипывая, запричитала: — Когда ты меня сватал, небось так не разговаривал. Обещал дом построить, чуть ли не дворец? Где же он?! До сих пор снимаем, мучаемся в этом
греческом доме. Да разве это дом? Хоть своими волосами мети его—не вычистишь. Ногти все повырывала, полы натирая. Ах, горькая я, бедная! Обещал мне сшить энтари, покрывала из шелка. Где все это? Я и на люди-то ходить перестала. И печё стыда моего скрыть не может. Ничего слова твои не стоили—обещал петушок курочке бархатное платьице, дурочке...
— И нам республика тоже обещала, ханым. А на-ка вот! Что я могу поделать?!
— Захотел бы, так смог. Все от тебя зависит. Столько детей...
— Что тебе надо, дорогая, от детей, что ты к ним привязалась?
— Нечего им шляться без дела, что скотинке на выгоне.
— Да разве они шляются? Нот Ферида и в школу не послали, отправили портняжить. Эмине, плохо ли, хорошо ли, а тебе помогает. Меньшой в этот год в школу пойдет...
— В школу пойдет, так на кафедру, что ли, попадет? Будет, как ты, учителем?
— Ну, а что делать? И его в мальчики отдать?
— Если хочешь, эфенди, послушать моего совета...
— Не желаю я слушать бабских советов!
— Хоть волос у меня длинен, а ум короток, ты все же послушай, что я говорю.
— Ну, говори.
— От этой затеи с письмом к Гази откажись. На годик-другой попросил бы три-четыре денюма земли у Мехмеда-бея или Шерифа-заде. Не гак, а за деньги. Для них не разор, а помочь бедняку — благое дело. Чтоб грехи свои искупить, даст он тебе землю, даст. Ты посади табак, рассаду хоть под двумя циновками. А табак — детская работа. Будут они его резать, сушить. Станем из года в год сотенку-другую прибавлять к твоему жалованью. Ни монеты оттуда брать не будем — завяжем намертво. Не пройдет и пяти лет, вот тебе и деньги на дом. Не хочу от тебя ни хором, ни палат, одной комнатки хватит. Не беда, что ноги будут торчать на улицу, зато головушки наши будут под своей крышей...
— И право, ханым, будем носить щепочка к щепочке, как аисты в клюве гнездо наносят. Поставим, устроим, как выйдет, так и хорошо...
— Конечно, свой дом! Ничего на свете лучше нет! Там и ногти оборвешь — не больно, пол своими волосами мести будешь — не жалко.
— Правильно. Снимать чужой дом — что огненную рубашку носить!
— Милый ты мой, сделай, как я говорю, а потом, эфенди, сто лет меня не слушай. Нечего тянуть, ступай к Мехмеду Обалы, намекни ему...
Они заговорили шепотом. Потом и вовсе умолкли. Кто знает, сколько лет будущей жизни пролетело у них перед глазами за две-три минуты молчания. Отец сходил к Мехмеду-бею. Тот сейчас же выделил ему несколько денюмов. Мы их тут же засеяли табаком, обмотыжили, собрали урожай, рассортировали, высушили, выдержали под гнетом, связали в кипы, выстроили, как невест на смотринах. Сразу открылся рынок. Всё продали высшим сортом. Выручили хорошие деньги. Завязали деньги в платок. Нет, для верности зашили в подушку. Нет, вернее всего, мачеха положила пачку денег туда же, куда клала ключ от продуктов,— за пазуху. А верней верного,— под юбку в кисет, привязанный на поясе. Еще одна пачка денег за табак влезла в этот кисет. Еще два-три года поработали. Деньги на дом готовы. Купили один из домов, оставленных греками, или новый построили. Выправили купчую на имя мачехи. Переехали, обставились, разместились. В первое утро всей семьей сели завтракать. Стали мешать ложечками чай. Каждая кружка издавала звон радостный, как пение птиц, уютный, как бульканье супа в кастрюле!
Этот звон и нарушил молчание. Отец принялся за вторую кружку чая. Я слышал только обрывки слов.
— Сейчас же оденусь... пойду... Найду Мехмеда Обалы в кофейне у рынка... А ты разбуди-ка детей, ханым.
— Я уже проснулся, отец,— откликнулся я прежде, чем мачеха успела потрясти меня за плечо.
Она па меня покосилась, подошла к люльке Меляхат и, с клонившись над ней, сладким голосом завела:
— Ах ты, моя детонька, поднялась, проснулась, красной розой обернулась...
Меляхат только что исполнился год. По утрам я тоже любил ее. Но к вечеру, часами потаскав ее на своей спине, я чувствовал, что любовь моя к ней охладевает. Лишь много поздней я понял: того, кто сидит у тебя на спине, будь он даже твоим братом, любить трудно.
ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ
И правда, в тот самый год, когда я пошел в школу, мы взялись за табак.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61