Я не решаюсь предположить, что в эту дверь могли бы впустить и меня. Нет, об этом сожалеть не надо, но все-таки... Однако, вспоминая о событиях этого лота, я меньше всего хочу говорить о себе.
Меня интригует, какую роль играла тогда тетушка Берта, и я прошу у нее прощения за то, что оскверняю ее намять воспоминаниями такого рода — я имею в виду не только бордель, но и всю нашу жизнь в то лето. Казалось бы, начав выздоравливать, она будет целые дни напролет наслаждаться солнцем и воздухом, лежа на одном из шезлонгов, которые предназначены специально для пожилых людей и разбросаны по всему берегу моря. Но она проявила полное равнодушие и к красоте этой до уныния синей воды, и к роскоши садов, где произрастают пальмы и лавры. Преисполнившись бодрости, она заявила, что будет принимать участие во всех наших экскурсиях и прогулках, и было бы трудно сказать, кто из двух женщин кого сопровождает, если бы эта неугомонная дама не выглядела дуэньей, чей долг охранять свою молодую спутницу от предприимчивых ментонцев, которые — быть может, под влиянием соседней Италии — были, на мой взгляд, одержимы неистовой похотью. Быть может, она этой дуэньей и была в самом деле?.. Ментона — залитая белым солнцем расщелина со слепыми, не сулящими ничего доброго стенами. Вернувшись из интерната в лоно семьи, я надеялся, что нависшие над нами угрозы рассеялись и что
ввиду предстоящей перемены квартиры единство семьи укрепилось, но понемногу я стал понимать, что угрозы остались, что они лишь на время задвинуты в сторону, прикрыты обоями и коврами.
Моя прежняя тревога снова вынырнула на поверхность. Мне кажется, что некая смутная опасность, воспользовавшись расстоянием, отрезавшим нас от парижского дома, воспользовавшись расслабляющим климатом Юга, упорно бродит вокруг, и ее присутствие все время отравляет мне жизнь, не дает получать удовольствие от развлечений, мешает любоваться пейзажами; эти пейзажи отныне слиты для меня с ощущением коварной опасности, и мне теперь всегда будет не по себе в этих южных краях, я возненавижу их вкрадчивую чувственность, и первые шаги моей собственной чувственности будут отмечены какой-то боязнью, смешанной с моральным осуждением. В отношениях между иолами присутствует разрушительное начало, которого следует опасаться, и эта боязнь в не меньшей мере, чем религиозные убеждения, заставляет меня уклоняться от тех игр вдвоем, которые предлагает мне скороспелый ментонец, а игры в одиночестве мне пока что неведомы. Со времени Орли я мало продвинулся вперед: хотя мне и доставляет удовольствие прикоснуться при случае к женскому телу, но мне больше нравится на него смотреть. Между мною и им должна, как перед зеркалом, сохраняться дистанция; больше того, я вовсе не рад тем вспышкам эмоций, которые временами уже пронзают меня, не рад этим пресловутым неосознанным желаниям, мне не хочется выходить из состояния душевной чистоты, из которого я тем временем уже вышел. Я предчувствую, что выйти из него необходимо, но мне бы хотелось, чтобы это произошло как можно позднее. Я хочу оставаться глухим ко всему, наедине со своими мечтами и отчаянно цепляюсь за утопию невинности...
Я не хотел говорить о себе, на только о себе и говорю; не говорить о себе трудно, потому что все, что происходит вокруг, вовлекает меня в свою орбиту. Когда сын владельца отеля преследует меня своими приставаниями и рассказывает, как дамы из тенистого переулка высоко оценили его мужские способности, я вынужден повторять, что ненавижу двусмысленные и грязные речи. Когда весь мир вокруг ежеминутно твердит мне о сексуальности, намекает на нее, тихо шепчет о ней и открыто о ней кричит могучим вселенским хором, я вынужден защищаться.
Помню один из тех жарких влажных вечеров, когда кожа становится липкой от пота. Тетушка Берта ложилась спать рано — единственная уступка, которую она делала своему еще не совсем окрепшему здоровью,—и, освободившись от ее надзора, мы выходили из отеля и смешивались с толпой, повинуясь местному обычаю, который требует, чтобы вы без конца шагали взад и вперед по дамбе и развлекали себя разговорами. Обычно мама довольно скоро уставала, и мы делали привал в «Беседке», дансинге под открытым небом, где смотрели на танцующих и пили липовый отвар, способствующий хорошему сну. Отделенный от улицы бамбуковой изгородью и освещенный разноцветными лампами, которые стоят на столах, гирлянды которых развешаны между деревьями, этот уголок мне нравится, и я очень горд тем, что мама меня сюда приводит. Мы пребываем в самом начале того периода, когда льстецы принимают меня за маминого младшего брата, изображая этакое недоверчивое удивление, узнав, что я ее сын. В тот вечер мы не одни, с нами увязался человек, которого ввиду его солидного возраста я не могу заподозрить ни в каких задних мыслях; он живет в нашем отеле и тоже страдает от скуки и курортного одиночества. Разговаривать с ним интересно, ибо он, как он сам утверждает, «все на свете изведал». Он предлагает нам изменить своим привычкам и, вместо того чтобы сидеть в этом всем надоевшем дансинге, отправиться обследовать кварталы старого города.
Быстро утомившись от живописного однообразия развешанного над улицами белья, от бесконечных лестниц и от запахов прогорклого масла и жареной рыбы, мы заходим выпить нашего ритуального липового отвара в грязный, засиженный мухами бар, где за одним из столиков сидит молодая и, мягко говоря, не отличающаяся изысканными, манерами женщина, а двое мужчин оспаривают друг перед другом ее благосклонность. Мама и наш пресыщенный жизнью спутник с интересом наблюдали за перипетиями этой ссоры, а я хмурился и мрачнел, охваченный омерзением к этой гнусной обстановке, к ее грязи, к оскорбительной пошлости этого трио — к женщине с завитками волос на висках, к ее спутникам с физиономиями марсельских сутенеров. До нас долетали обрывки разговора, и все эти словечки, эти куски фраз, перемежаемые перешептываниями и смехом и сопровождаемые к тому же нашими комментариями, приобретали из-за полной своей
невнятности характер двусмысленных намеков. Во всем этом мне виделось нечто заразное и нечистое, вроде следов от мух, тучами вившихся над лампами и столами. Толком не понимая, в чем дело, я все же догадывался, чего добиваются эти мужчины, и досадовал на себя за то, что я способен об этом догадываться. Еще больше досадовал я на маму и на старого скептика, потому что они находили удовольствие в этом соседстве, которое отдавало какой-то уродливой грозной тайной. Досадовал я на маму еще и потому, что она так легкомысленно подвергает меня опасности понять до конца и полностью то, что до сих пор я понимал лишь наполовину. Какая высокая нравственность!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Меня интригует, какую роль играла тогда тетушка Берта, и я прошу у нее прощения за то, что оскверняю ее намять воспоминаниями такого рода — я имею в виду не только бордель, но и всю нашу жизнь в то лето. Казалось бы, начав выздоравливать, она будет целые дни напролет наслаждаться солнцем и воздухом, лежа на одном из шезлонгов, которые предназначены специально для пожилых людей и разбросаны по всему берегу моря. Но она проявила полное равнодушие и к красоте этой до уныния синей воды, и к роскоши садов, где произрастают пальмы и лавры. Преисполнившись бодрости, она заявила, что будет принимать участие во всех наших экскурсиях и прогулках, и было бы трудно сказать, кто из двух женщин кого сопровождает, если бы эта неугомонная дама не выглядела дуэньей, чей долг охранять свою молодую спутницу от предприимчивых ментонцев, которые — быть может, под влиянием соседней Италии — были, на мой взгляд, одержимы неистовой похотью. Быть может, она этой дуэньей и была в самом деле?.. Ментона — залитая белым солнцем расщелина со слепыми, не сулящими ничего доброго стенами. Вернувшись из интерната в лоно семьи, я надеялся, что нависшие над нами угрозы рассеялись и что
ввиду предстоящей перемены квартиры единство семьи укрепилось, но понемногу я стал понимать, что угрозы остались, что они лишь на время задвинуты в сторону, прикрыты обоями и коврами.
Моя прежняя тревога снова вынырнула на поверхность. Мне кажется, что некая смутная опасность, воспользовавшись расстоянием, отрезавшим нас от парижского дома, воспользовавшись расслабляющим климатом Юга, упорно бродит вокруг, и ее присутствие все время отравляет мне жизнь, не дает получать удовольствие от развлечений, мешает любоваться пейзажами; эти пейзажи отныне слиты для меня с ощущением коварной опасности, и мне теперь всегда будет не по себе в этих южных краях, я возненавижу их вкрадчивую чувственность, и первые шаги моей собственной чувственности будут отмечены какой-то боязнью, смешанной с моральным осуждением. В отношениях между иолами присутствует разрушительное начало, которого следует опасаться, и эта боязнь в не меньшей мере, чем религиозные убеждения, заставляет меня уклоняться от тех игр вдвоем, которые предлагает мне скороспелый ментонец, а игры в одиночестве мне пока что неведомы. Со времени Орли я мало продвинулся вперед: хотя мне и доставляет удовольствие прикоснуться при случае к женскому телу, но мне больше нравится на него смотреть. Между мною и им должна, как перед зеркалом, сохраняться дистанция; больше того, я вовсе не рад тем вспышкам эмоций, которые временами уже пронзают меня, не рад этим пресловутым неосознанным желаниям, мне не хочется выходить из состояния душевной чистоты, из которого я тем временем уже вышел. Я предчувствую, что выйти из него необходимо, но мне бы хотелось, чтобы это произошло как можно позднее. Я хочу оставаться глухим ко всему, наедине со своими мечтами и отчаянно цепляюсь за утопию невинности...
Я не хотел говорить о себе, на только о себе и говорю; не говорить о себе трудно, потому что все, что происходит вокруг, вовлекает меня в свою орбиту. Когда сын владельца отеля преследует меня своими приставаниями и рассказывает, как дамы из тенистого переулка высоко оценили его мужские способности, я вынужден повторять, что ненавижу двусмысленные и грязные речи. Когда весь мир вокруг ежеминутно твердит мне о сексуальности, намекает на нее, тихо шепчет о ней и открыто о ней кричит могучим вселенским хором, я вынужден защищаться.
Помню один из тех жарких влажных вечеров, когда кожа становится липкой от пота. Тетушка Берта ложилась спать рано — единственная уступка, которую она делала своему еще не совсем окрепшему здоровью,—и, освободившись от ее надзора, мы выходили из отеля и смешивались с толпой, повинуясь местному обычаю, который требует, чтобы вы без конца шагали взад и вперед по дамбе и развлекали себя разговорами. Обычно мама довольно скоро уставала, и мы делали привал в «Беседке», дансинге под открытым небом, где смотрели на танцующих и пили липовый отвар, способствующий хорошему сну. Отделенный от улицы бамбуковой изгородью и освещенный разноцветными лампами, которые стоят на столах, гирлянды которых развешаны между деревьями, этот уголок мне нравится, и я очень горд тем, что мама меня сюда приводит. Мы пребываем в самом начале того периода, когда льстецы принимают меня за маминого младшего брата, изображая этакое недоверчивое удивление, узнав, что я ее сын. В тот вечер мы не одни, с нами увязался человек, которого ввиду его солидного возраста я не могу заподозрить ни в каких задних мыслях; он живет в нашем отеле и тоже страдает от скуки и курортного одиночества. Разговаривать с ним интересно, ибо он, как он сам утверждает, «все на свете изведал». Он предлагает нам изменить своим привычкам и, вместо того чтобы сидеть в этом всем надоевшем дансинге, отправиться обследовать кварталы старого города.
Быстро утомившись от живописного однообразия развешанного над улицами белья, от бесконечных лестниц и от запахов прогорклого масла и жареной рыбы, мы заходим выпить нашего ритуального липового отвара в грязный, засиженный мухами бар, где за одним из столиков сидит молодая и, мягко говоря, не отличающаяся изысканными, манерами женщина, а двое мужчин оспаривают друг перед другом ее благосклонность. Мама и наш пресыщенный жизнью спутник с интересом наблюдали за перипетиями этой ссоры, а я хмурился и мрачнел, охваченный омерзением к этой гнусной обстановке, к ее грязи, к оскорбительной пошлости этого трио — к женщине с завитками волос на висках, к ее спутникам с физиономиями марсельских сутенеров. До нас долетали обрывки разговора, и все эти словечки, эти куски фраз, перемежаемые перешептываниями и смехом и сопровождаемые к тому же нашими комментариями, приобретали из-за полной своей
невнятности характер двусмысленных намеков. Во всем этом мне виделось нечто заразное и нечистое, вроде следов от мух, тучами вившихся над лампами и столами. Толком не понимая, в чем дело, я все же догадывался, чего добиваются эти мужчины, и досадовал на себя за то, что я способен об этом догадываться. Еще больше досадовал я на маму и на старого скептика, потому что они находили удовольствие в этом соседстве, которое отдавало какой-то уродливой грозной тайной. Досадовал я на маму еще и потому, что она так легкомысленно подвергает меня опасности понять до конца и полностью то, что до сих пор я понимал лишь наполовину. Какая высокая нравственность!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104