Потом эти канавы были засыпаны.
В это утро мы идем по бульвару Распай рядом и молчим. Он смущен, неуверен в себе, раздражен, его, должно быть, мучает воспоминание о его поведении накануне, ему не дают покоя мысли о том, к чему могла привести эта вспышка, и я чувствую, что ему хочется поделиться со мной своими тревогами, но он не знает, как это сделать. Не доходя до перекрестка Монпарнаса — гляди-ка, опять его перестраивают! — он останавливается, смотрит вокруг и указывает на кафе, где на террасе нет ни души..
— Можно там посидеть. Как ты на это смотришь?
Там или где-то еще, какая мне разница...
Он заказал напитки, предварительно осведомившись, чего я хочу, проявив при это необычное внимание, которое меня отнюдь не успокоило; потом он опять замолчал и стал разглядывать улицу. Я и сейчас еще отчетливо вижу его в этой позе. У него слегка подергивается веко — тик, который с возрастом усилится еще больше. Взгляд его, задумчивый и печальный, чуточку оживляется лишь при виде идущих по улице женщин, словно в силу некоей ассоциации идей, сделавшейся рефлексом.. Потом он откашлялся и проговорил с таким выражением лица, какое
бывает, когда после долгих колебаний человек принимает наконец трудное решение:
— Дитя мое...
Какой церемонный тон! Одновременно он шарит у себя в кармане и вытаскивает бумаги, и какое-то мгновение я с испугом думаю, что это опять те же письма. Зачем они здесь? И кто их в конце концов прочитал? Нет, это не письма.
— Дитя мое, то, о чем я должен тебе сказать, касается дел весьма щекотливого свойства, и ты, наверно, еще слишком мал, чтобы до конца разобраться в подобных ситуациях. Но я не хочу, чтобы у тебя создалось впечатление, будто мой вчерашний поступок был неоправдан. Я вышел из себя, это правда, но и твоя мать тоже ведет себя слишком воинственно. — В его тоне звучит уважительная нотка. — Это у нее фамильная черта, и я имел все основания вспылить.
Он сделал паузу и украдкой взглянул на меня, чтобы проверить, какое впечатление произвела па меня его речь. Лицо у него было все в поту, и голос показался мне странным и неестественным, точно он проговаривал заранее выученный текст; может быть, дело было в том, что он сейчас не кричал, а говорил очень тихо. Я был настороже и старался избегать какой бы то ни было реакции на его слова. Я только посмотрел на него, и он опустил глаза.
— Так что было бы лучше, если б ты знал... что бывают вещи, с которыми мужчина не может мириться.
Он отпил из стакана глоток, и началась моя пытка. Вы можете мне не поверить, и я вас понимаю: это лежит за гранью вероятного, но, увы, все это такая же непреложная истина, как какой-нибудь научный закон.
— Твоя мать обманула меня... она меня опозорила!
Я попытался поймать его взгляд, стараясь при этом не встречаться с ним взглядом, словно виноват был я. Не уверен, что он употребил именно глагол «обмануть». Возможно, он произнес какой-то синоним, но слово «опозорила» было произнесено, произнесено с неожиданной яростью; я ощутил, что уязвленное самолюбие причиняет ему боль, и попытался провести параллель с моими собственными чувствами, когда я столкнулся с неверностью Реми, точнее, с его предательством, от которого глубоко страдал, но злобы против него не испытывал. В этом плане моему воображению было почти не на что опереться, кроме разве что Перигора, но и Перигор тут, пожалуй, не подходил,
К тому же после Перигора я прочитал Евангелие, которое предписывает прощать своим врагам, и моя позиция казалась мне более правильной.
А он продолжал, пытаясь меня убедить, насколько преступно поведение матери, но чем дольше он мне это объяснял, тем меньше я верил в его правоту. Проблемы были слишком сложны для моего понимания, мне не с чем было все это сравнить, все казалось мне нереальным, и постигшее его несчастье не оправдывало в моих глазах того, что ему так хотелось оправдать, — его грубости, которая чуть не привела к убийству. Приходило ли мне когда-нибудь в голову убить Реми? И даже Лепретра? И не дает ли нам Евангелие примера обращения с женщиной, которая была грешницей? Странная мешанина была у меня в голове.
Не сумев придумать ничего лучшего, я сделал вид, что черчу на столе какие-то знаки, в подражание Христу, который, когда книжники задают ему вопросы, чертит на песке, но отец не понял намека. Он, без всякого, впрочем, раздражения, спросил, слушаю ли я его. Я отвечал утвердительно, но мыслей своих ему не открыл — я думал о том, что его слова не проникают в меня, а вьются вокруг, подобно назойливым мухам, что он на сей раз ошибся в расчетах, что от его признаний мне душу пронзает печаль, граничащая с отчаяньем, и что пора бы ему это заметить, но он так и не понял меня, так же как книжники и фарисеи не поняли поступков Христа. Он был слеп, и вам даже трудно предположить, как далеко он зашел в своей слепоте.
В делах подобного рода бывают подозрения и бывают доказательства. Доказательства получить нелегко, а если доказательств нет... Таковы аргументы, которые я, к собственному своему удивлению, вдруг принялся довольно неуклюже ему излагать, торопливо перебирая в памяти вереницу сцен и ссор, свидетелем коих мне доводилось быть, в которых главную роль играли ревность и слухи и результатом которых оказывались все те же подозрения и угрозы и не выявлялись никакие реальные факты, а только ведь с ними и можно считаться, даже если исповедовать философию госпожи Пелажи. Было бы, конечно, лучше, если бы я воздержался от этих рассуждений. Я заговорил его языком, а он только этого и ждал. Ибо реальные факты у него были.
Я догадался об этом, когда увидел, как он перебирает бумаги, которые он вытащил из кармана и которые не были письмами. Со злобной гримасой, в которой, как это ни странно, сквозила покорность, он разложил их на столе, поверх моих невидимых знаков.
— Прочти — ты все здесь увидишь. Как? Почему? Что я должен прочесть?
Я различал отдельные буквы, но близкое к тошноте отвращение мешало мне осознать, что же они означают, словно я внезапно разучился читать.
— Я просил навести справки, — пробормотал он, краснея, — это отчет одного сыскного агентства, контора вполне солидная, сотрудничает с нашей фирмой.
Мне вспомнился случайпо услышанный разговор о найме людей на работу, о том, что за новыми служащими, принятыми условно, ведется тайное наблюдение с целью контроля за их нравственностью, и в зависимости от результатов слежки решается вопрос об окончательном зачислении работника в штат. Так вот каковы были его реальные факты! Полицейский допос. Он предлагал мне прочесть полицейский допос на маму.
Я сделал вид, что читаю, но оказалось, что я в самом деле разучился читать, и я почти сразу же вернул ему листки без всякого комментария.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
В это утро мы идем по бульвару Распай рядом и молчим. Он смущен, неуверен в себе, раздражен, его, должно быть, мучает воспоминание о его поведении накануне, ему не дают покоя мысли о том, к чему могла привести эта вспышка, и я чувствую, что ему хочется поделиться со мной своими тревогами, но он не знает, как это сделать. Не доходя до перекрестка Монпарнаса — гляди-ка, опять его перестраивают! — он останавливается, смотрит вокруг и указывает на кафе, где на террасе нет ни души..
— Можно там посидеть. Как ты на это смотришь?
Там или где-то еще, какая мне разница...
Он заказал напитки, предварительно осведомившись, чего я хочу, проявив при это необычное внимание, которое меня отнюдь не успокоило; потом он опять замолчал и стал разглядывать улицу. Я и сейчас еще отчетливо вижу его в этой позе. У него слегка подергивается веко — тик, который с возрастом усилится еще больше. Взгляд его, задумчивый и печальный, чуточку оживляется лишь при виде идущих по улице женщин, словно в силу некоей ассоциации идей, сделавшейся рефлексом.. Потом он откашлялся и проговорил с таким выражением лица, какое
бывает, когда после долгих колебаний человек принимает наконец трудное решение:
— Дитя мое...
Какой церемонный тон! Одновременно он шарит у себя в кармане и вытаскивает бумаги, и какое-то мгновение я с испугом думаю, что это опять те же письма. Зачем они здесь? И кто их в конце концов прочитал? Нет, это не письма.
— Дитя мое, то, о чем я должен тебе сказать, касается дел весьма щекотливого свойства, и ты, наверно, еще слишком мал, чтобы до конца разобраться в подобных ситуациях. Но я не хочу, чтобы у тебя создалось впечатление, будто мой вчерашний поступок был неоправдан. Я вышел из себя, это правда, но и твоя мать тоже ведет себя слишком воинственно. — В его тоне звучит уважительная нотка. — Это у нее фамильная черта, и я имел все основания вспылить.
Он сделал паузу и украдкой взглянул на меня, чтобы проверить, какое впечатление произвела па меня его речь. Лицо у него было все в поту, и голос показался мне странным и неестественным, точно он проговаривал заранее выученный текст; может быть, дело было в том, что он сейчас не кричал, а говорил очень тихо. Я был настороже и старался избегать какой бы то ни было реакции на его слова. Я только посмотрел на него, и он опустил глаза.
— Так что было бы лучше, если б ты знал... что бывают вещи, с которыми мужчина не может мириться.
Он отпил из стакана глоток, и началась моя пытка. Вы можете мне не поверить, и я вас понимаю: это лежит за гранью вероятного, но, увы, все это такая же непреложная истина, как какой-нибудь научный закон.
— Твоя мать обманула меня... она меня опозорила!
Я попытался поймать его взгляд, стараясь при этом не встречаться с ним взглядом, словно виноват был я. Не уверен, что он употребил именно глагол «обмануть». Возможно, он произнес какой-то синоним, но слово «опозорила» было произнесено, произнесено с неожиданной яростью; я ощутил, что уязвленное самолюбие причиняет ему боль, и попытался провести параллель с моими собственными чувствами, когда я столкнулся с неверностью Реми, точнее, с его предательством, от которого глубоко страдал, но злобы против него не испытывал. В этом плане моему воображению было почти не на что опереться, кроме разве что Перигора, но и Перигор тут, пожалуй, не подходил,
К тому же после Перигора я прочитал Евангелие, которое предписывает прощать своим врагам, и моя позиция казалась мне более правильной.
А он продолжал, пытаясь меня убедить, насколько преступно поведение матери, но чем дольше он мне это объяснял, тем меньше я верил в его правоту. Проблемы были слишком сложны для моего понимания, мне не с чем было все это сравнить, все казалось мне нереальным, и постигшее его несчастье не оправдывало в моих глазах того, что ему так хотелось оправдать, — его грубости, которая чуть не привела к убийству. Приходило ли мне когда-нибудь в голову убить Реми? И даже Лепретра? И не дает ли нам Евангелие примера обращения с женщиной, которая была грешницей? Странная мешанина была у меня в голове.
Не сумев придумать ничего лучшего, я сделал вид, что черчу на столе какие-то знаки, в подражание Христу, который, когда книжники задают ему вопросы, чертит на песке, но отец не понял намека. Он, без всякого, впрочем, раздражения, спросил, слушаю ли я его. Я отвечал утвердительно, но мыслей своих ему не открыл — я думал о том, что его слова не проникают в меня, а вьются вокруг, подобно назойливым мухам, что он на сей раз ошибся в расчетах, что от его признаний мне душу пронзает печаль, граничащая с отчаяньем, и что пора бы ему это заметить, но он так и не понял меня, так же как книжники и фарисеи не поняли поступков Христа. Он был слеп, и вам даже трудно предположить, как далеко он зашел в своей слепоте.
В делах подобного рода бывают подозрения и бывают доказательства. Доказательства получить нелегко, а если доказательств нет... Таковы аргументы, которые я, к собственному своему удивлению, вдруг принялся довольно неуклюже ему излагать, торопливо перебирая в памяти вереницу сцен и ссор, свидетелем коих мне доводилось быть, в которых главную роль играли ревность и слухи и результатом которых оказывались все те же подозрения и угрозы и не выявлялись никакие реальные факты, а только ведь с ними и можно считаться, даже если исповедовать философию госпожи Пелажи. Было бы, конечно, лучше, если бы я воздержался от этих рассуждений. Я заговорил его языком, а он только этого и ждал. Ибо реальные факты у него были.
Я догадался об этом, когда увидел, как он перебирает бумаги, которые он вытащил из кармана и которые не были письмами. Со злобной гримасой, в которой, как это ни странно, сквозила покорность, он разложил их на столе, поверх моих невидимых знаков.
— Прочти — ты все здесь увидишь. Как? Почему? Что я должен прочесть?
Я различал отдельные буквы, но близкое к тошноте отвращение мешало мне осознать, что же они означают, словно я внезапно разучился читать.
— Я просил навести справки, — пробормотал он, краснея, — это отчет одного сыскного агентства, контора вполне солидная, сотрудничает с нашей фирмой.
Мне вспомнился случайпо услышанный разговор о найме людей на работу, о том, что за новыми служащими, принятыми условно, ведется тайное наблюдение с целью контроля за их нравственностью, и в зависимости от результатов слежки решается вопрос об окончательном зачислении работника в штат. Так вот каковы были его реальные факты! Полицейский допос. Он предлагал мне прочесть полицейский допос на маму.
Я сделал вид, что читаю, но оказалось, что я в самом деле разучился читать, и я почти сразу же вернул ему листки без всякого комментария.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104