Дети грызли кислые незрелые яблоки и раскачивали качели. Прошли навстречу два парня, лузгая семечки. Они были одеты щеголевато. Вежливо поздоровались со Стахом, и один из них оглядел Тамару зелеными нагловатыми глазами.
— Проходчики наши,— сказал Стах.— На автобус отправились, в Уклоново. Там сегодня кино и танцы.
-— В Уклоново? Так далеко?
— Что поделать. Не у всех Большой театр через дорогу.
— Ты меня упрекаешь? За то, что я живу в Москве?
— Живи на здоровье. Кто-то должен жить и там. Я даже рад, что это ты.
— Рад?
— Да. Рад за тебя...
Они спустились в балку и шли по узкой тропке над речкой. Местами тропка становилась настолько узкой, что приходилось идти по одному. Вот и сейчас Стах шел впереди, Тамара следом. На нем была светлая рубашка — одна из тех, что она выбрала ему в Москве. Хромовые сапоги,— видимо, эту обувь он предпочитал всякой другой.
Было что-то юношеское, до боли знакомое в крутом затылке и смуглой шее. В спокойных плечах, наверно тоже смуглых, под тонкой рубашкой.
Он шел, похлестывая по сапогу веточкой, которую сломал где-то по дороге.
— Я рад за тебя,— повторил он.— Что ты не вышла замуж за горняка. Тебе пришлось бы жить здесь.
— Разные есть горняки. Я встречала наших в Москве. Работают в Госплане, ездят в командировки.
— Бывает,— сказал Стах.
Тропка стала шире, и они опять шли рядом.
— Бывают моряки, которые не плавают, и летчики, которые не летают...
В балке было прохладно, пахло сыроватой свежестью, травами и цветами. Казалось, идешь по дну гигантского водоема, откуда только что выкачали воду, и потому так свежи эти цветы и травы и так тиха и задумчива маленькая речка с темной, словно углем подкрашенной, водой.
Они уходили все дальше в заросли ромашек и колокольчиков. Перешли по висячему мостику на другой берег.
Здесь деревья росли гуще. Серебристые тополя, ясени, клены. Вокруг не было ни души, но они все шли и шли, словно прячась от чьих-то назойливых, неотступных глаз. Наконец он сказал:
— Давай посидим...
И они сели на старый поваленный тополь возле речки. В этом месте вода текла с шумом, огибая два больших камня. Временами шум нарастал, и тогда казалось, что вода в речке закипает. Потом на несколько минут все стихало.
Они сидели рядом и молча слушали шум воды. Рябило в глазах от цветов — желтых, лиловых и белых.
Они были опять вдвоем. Но не больше вдвоем, чем там, в Москве, среди толпы. То, что разделяло их, мешая полному счастью, было в них самих. В том недолгом времени, которое было отпущено им.
И все же это было счастье. Прижаться щекой к его плечу и молчать.
Поднять голову и найти его губы и вспомнить их теперь, спустя десять лет. От этого воспоминания у нее потемнеет в глазах, как никогда не темнело раньше, когда она девчонкой целовала его.
Он отодвинулся от нее. Достал папиросы. Закурил. Он и ей протянул пачку, забыв, что она не курит.
Как в перевернутом бинокле, где-то далеко и уменьшенно маячила Москва, Луховицкие, Зоя Петровна. Все, что было значительно прежде, казалось мелким, не стоящим внимания.
Даже мысли о муже, о сыне отошли куда-то.
Все важное, что одно могло занимать ее сейчас, было здесь, на этом островке, среди донецкой степи.
— Хорошо здесь,— вздохнула она.
— Хорошо. Особенно весной. Соловьи заливаются всю ночь.
— Откуда ты знаешь?
— Слышал.
Он сказал это просто. Как что-то само собой понятное. И только под ее изучающим взглядом почувствовал смущение.
— И часто ты гуляешь в балке по ночам? — спросила она.
— Весной гулял.
— А теперь?
— Теперь некогда. Работы прибавилось. Устаю.
Вода у камней то закипала, то опадала вновь. И тогда наступала тишина. Теперь в этой тишине была тревога.
— С кем же гулял ты здесь весной? — спросила она.
— Ты хочешь, чтобы я ответил?
— Да.
— Она работает на фабрике. Что еще ты хочешь знать? О, она хотела знать многое! Но она не могла унизить
себя и его мелочными расспросами. Теперь, когда ее догадка подтвердилась, ее охватили ревность и обида. Не та обида, от которой плачут, а та, от которой бледнеют.
— И в тот вечер, когда я приехала... ты был у нее? Ее глаза смотрели тревожно, ожидающе. Он не хотел
огорчить ее, но солгать ей не мог.
— Был... Что это меняет? — сказал он. Она сидела не шевелясь, глядя перед собой.
— Что это меняет? — повторил он.
— Это ужасно,— сказала она. И он видел, что для нее это действительно ужасно.
Заметно вечерело. Померкли поляны. Солнце освещало только верхушки старых тополей. Ветер шевелил листву, поворачивая ее то темной, «лицевой» стороной, то серебристой «подкладкой».
— Значит, весной она уже была. Когда ты был в Москве. И ты молчал. Это ужасно, Стах!.. Я тебе никогда не прощу.
Он смотрел на нее и думал о том, что женщин трудно понять. Как она может упрекать его? Не она ли сама предала его когда-то и жила теперь своей отдельной жизнью? И разве он упрекал ее в том, что у нее есть муж и сын и эта отдельная жизнь, о которой можно читать лишь сводки погоды?
Он только подумал об этом, но не сказал вслух. Он видел, что она страдала. Так страдала, как будто долгие годы жила в одиночестве и ожидании встречи с ним. Как будто не от нее зависело все когда-то, да и сейчас...
В Сибири, еще девчонкой, она поссорилась с ним из-за какой-то ерунды и сказала, что не пойдет в кино. Он может порвать билеты.
И он порвал их тут же, на ее глазах. И она стала плакать,— почему он порвал их, он должен был уговорить ее пойти.
Тогда он впервые столкнулся с женской логикой, точнее — с отсутствием логики. Позднее он сталкивался с этим не раз и пришел к выводу, что для женщин логику заменяет психология, что совсем не одно и то же с логикой, но, напротив, часто противоречит ей.
Наверно, и сейчас, страдая, она ждала, что он утешит, «уговорит» ее...
Как давно это было — Сибирь, кино. Фильм назывался «Два бойца»...
— Мирись,— сказал он вслух.— Прощай мне, как я тебе прощаю...
Он ничего не добавил, но она поняла его. Поняла, о чем он думал и не сказал, жалея ее.
Они долго молчали, но молчание это не отдаляло их. Оно возвращало их друг другу. Через рытвины и буераки, горы и долины память вела к этому вечереющему дню, с шумом лесной речушки и шелестом тополей. Разве не искупление всему этот день, когда они снова вместе.
Быстро, по-южному, темнело. Они поднялись и пошли, держась за руки. Она была без чулок, и высокие, на длинных стеблях ромашки щекотали ей колени. Лягушки, пугаясь шагов, шлепались в речку одна за другой.
Они шли, держась за руки, иногда останавливались у высоких деревьев и целовались под их сенью и снова шли, и ноги их тяжелели от поцелуев и заплетались, как от усталости.
Где-то впереди слышались голоса и смех забредшей в балку компании. На том берегу кто-то спускался с мотоциклом к воде и ломился сквозь кусты, как медведь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
— Проходчики наши,— сказал Стах.— На автобус отправились, в Уклоново. Там сегодня кино и танцы.
-— В Уклоново? Так далеко?
— Что поделать. Не у всех Большой театр через дорогу.
— Ты меня упрекаешь? За то, что я живу в Москве?
— Живи на здоровье. Кто-то должен жить и там. Я даже рад, что это ты.
— Рад?
— Да. Рад за тебя...
Они спустились в балку и шли по узкой тропке над речкой. Местами тропка становилась настолько узкой, что приходилось идти по одному. Вот и сейчас Стах шел впереди, Тамара следом. На нем была светлая рубашка — одна из тех, что она выбрала ему в Москве. Хромовые сапоги,— видимо, эту обувь он предпочитал всякой другой.
Было что-то юношеское, до боли знакомое в крутом затылке и смуглой шее. В спокойных плечах, наверно тоже смуглых, под тонкой рубашкой.
Он шел, похлестывая по сапогу веточкой, которую сломал где-то по дороге.
— Я рад за тебя,— повторил он.— Что ты не вышла замуж за горняка. Тебе пришлось бы жить здесь.
— Разные есть горняки. Я встречала наших в Москве. Работают в Госплане, ездят в командировки.
— Бывает,— сказал Стах.
Тропка стала шире, и они опять шли рядом.
— Бывают моряки, которые не плавают, и летчики, которые не летают...
В балке было прохладно, пахло сыроватой свежестью, травами и цветами. Казалось, идешь по дну гигантского водоема, откуда только что выкачали воду, и потому так свежи эти цветы и травы и так тиха и задумчива маленькая речка с темной, словно углем подкрашенной, водой.
Они уходили все дальше в заросли ромашек и колокольчиков. Перешли по висячему мостику на другой берег.
Здесь деревья росли гуще. Серебристые тополя, ясени, клены. Вокруг не было ни души, но они все шли и шли, словно прячась от чьих-то назойливых, неотступных глаз. Наконец он сказал:
— Давай посидим...
И они сели на старый поваленный тополь возле речки. В этом месте вода текла с шумом, огибая два больших камня. Временами шум нарастал, и тогда казалось, что вода в речке закипает. Потом на несколько минут все стихало.
Они сидели рядом и молча слушали шум воды. Рябило в глазах от цветов — желтых, лиловых и белых.
Они были опять вдвоем. Но не больше вдвоем, чем там, в Москве, среди толпы. То, что разделяло их, мешая полному счастью, было в них самих. В том недолгом времени, которое было отпущено им.
И все же это было счастье. Прижаться щекой к его плечу и молчать.
Поднять голову и найти его губы и вспомнить их теперь, спустя десять лет. От этого воспоминания у нее потемнеет в глазах, как никогда не темнело раньше, когда она девчонкой целовала его.
Он отодвинулся от нее. Достал папиросы. Закурил. Он и ей протянул пачку, забыв, что она не курит.
Как в перевернутом бинокле, где-то далеко и уменьшенно маячила Москва, Луховицкие, Зоя Петровна. Все, что было значительно прежде, казалось мелким, не стоящим внимания.
Даже мысли о муже, о сыне отошли куда-то.
Все важное, что одно могло занимать ее сейчас, было здесь, на этом островке, среди донецкой степи.
— Хорошо здесь,— вздохнула она.
— Хорошо. Особенно весной. Соловьи заливаются всю ночь.
— Откуда ты знаешь?
— Слышал.
Он сказал это просто. Как что-то само собой понятное. И только под ее изучающим взглядом почувствовал смущение.
— И часто ты гуляешь в балке по ночам? — спросила она.
— Весной гулял.
— А теперь?
— Теперь некогда. Работы прибавилось. Устаю.
Вода у камней то закипала, то опадала вновь. И тогда наступала тишина. Теперь в этой тишине была тревога.
— С кем же гулял ты здесь весной? — спросила она.
— Ты хочешь, чтобы я ответил?
— Да.
— Она работает на фабрике. Что еще ты хочешь знать? О, она хотела знать многое! Но она не могла унизить
себя и его мелочными расспросами. Теперь, когда ее догадка подтвердилась, ее охватили ревность и обида. Не та обида, от которой плачут, а та, от которой бледнеют.
— И в тот вечер, когда я приехала... ты был у нее? Ее глаза смотрели тревожно, ожидающе. Он не хотел
огорчить ее, но солгать ей не мог.
— Был... Что это меняет? — сказал он. Она сидела не шевелясь, глядя перед собой.
— Что это меняет? — повторил он.
— Это ужасно,— сказала она. И он видел, что для нее это действительно ужасно.
Заметно вечерело. Померкли поляны. Солнце освещало только верхушки старых тополей. Ветер шевелил листву, поворачивая ее то темной, «лицевой» стороной, то серебристой «подкладкой».
— Значит, весной она уже была. Когда ты был в Москве. И ты молчал. Это ужасно, Стах!.. Я тебе никогда не прощу.
Он смотрел на нее и думал о том, что женщин трудно понять. Как она может упрекать его? Не она ли сама предала его когда-то и жила теперь своей отдельной жизнью? И разве он упрекал ее в том, что у нее есть муж и сын и эта отдельная жизнь, о которой можно читать лишь сводки погоды?
Он только подумал об этом, но не сказал вслух. Он видел, что она страдала. Так страдала, как будто долгие годы жила в одиночестве и ожидании встречи с ним. Как будто не от нее зависело все когда-то, да и сейчас...
В Сибири, еще девчонкой, она поссорилась с ним из-за какой-то ерунды и сказала, что не пойдет в кино. Он может порвать билеты.
И он порвал их тут же, на ее глазах. И она стала плакать,— почему он порвал их, он должен был уговорить ее пойти.
Тогда он впервые столкнулся с женской логикой, точнее — с отсутствием логики. Позднее он сталкивался с этим не раз и пришел к выводу, что для женщин логику заменяет психология, что совсем не одно и то же с логикой, но, напротив, часто противоречит ей.
Наверно, и сейчас, страдая, она ждала, что он утешит, «уговорит» ее...
Как давно это было — Сибирь, кино. Фильм назывался «Два бойца»...
— Мирись,— сказал он вслух.— Прощай мне, как я тебе прощаю...
Он ничего не добавил, но она поняла его. Поняла, о чем он думал и не сказал, жалея ее.
Они долго молчали, но молчание это не отдаляло их. Оно возвращало их друг другу. Через рытвины и буераки, горы и долины память вела к этому вечереющему дню, с шумом лесной речушки и шелестом тополей. Разве не искупление всему этот день, когда они снова вместе.
Быстро, по-южному, темнело. Они поднялись и пошли, держась за руки. Она была без чулок, и высокие, на длинных стеблях ромашки щекотали ей колени. Лягушки, пугаясь шагов, шлепались в речку одна за другой.
Они шли, держась за руки, иногда останавливались у высоких деревьев и целовались под их сенью и снова шли, и ноги их тяжелели от поцелуев и заплетались, как от усталости.
Где-то впереди слышались голоса и смех забредшей в балку компании. На том берегу кто-то спускался с мотоциклом к воде и ломился сквозь кусты, как медведь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46