— Ну-с, а теперь — здравствуйте!— прозвучал более оживленный, повеселевший голос путника.
— Милости просим. Проходите. Пожалуйте вот туда. Там и теплей и чуток почище будет,— сказал Федор, указывая на дверцы неярко освещенной горницы.
— Ага. Очень приятно. Благодарствую,— проговорил незнакомец и, поспешно приняв из рук ввалившегося
в избу заиндевевшего ямщика небольшой кожаный дорожный баул и какой-то странный чемодан, напоминавший формой гитару, вошел в горницу.
— Ба! Да здесь, вижу, пиром пахнет!— прозвучал из горницы голос путника.
— А как же вы думали! Новый год без этого никак не обходится,— откликнулся Федор из кухни.
— С корабля — на бал. Чудесно! Чудесно!.. Ну что ж, попируем. У меня тоже со шкалик медицинского спирта найдется.
— Нет уж, извиняйте. Потчуйтесь моим первачком. Не самогонка — огонь. Сто пять градусов с плюсом!— сказал Федор, подмигнув примостившемуся у порога ямщику, обиравшему со своей серебряной бороды хрустально-ледяные сосульки.
— Да. Да. Чудесно. Чудесно,— звучал из горницы все тот же возбужденный голос гостя. Расхаживая по небольшой комнатке, он, близоруко щурясь, приглядывался к журнальным картинкам, украшающим стены, и продолжал рассуждать вслух сам с собою:— Лермонтов? Превосходная репродукция. Вот не ожидал где встретиться с вами, юнкер! Да-а. Странно. Странно, Мишель...— проговорил он со вздохом вполголоса и, помолчав, добавил:— Все странно. И все чудесно, в конце концов. И лучше этакой новогодней ночи не выдумаешь...
Умолкнув, гость присел к столу. Подперев слегка засеребрившиеся виски худыми руками, он пристально засмотрелся на портрет Лермонтова и не сразу заметил появившегося с самоваром в руках хозяина пикета.
А Федор, едва переступив порог горенки, замер с самоваром в руках, не в силах двинуться с места. Глядя в упор на сидящего к нему вполоборота гостя, он испытывал такое чувство, словно земляной пол поплыл из-под его ног.
— Вот это совсем по-русски. Совсем хорошо!— воскликнул гость, широко улыбаясь.
И Федор, сделав усилие над собой, подался наконец к столу, поставив кипящий самовар перед гостем.
— Без пяти двенадцать, У вас куранты, смотрю, отстают. Пора — за бокалы. Пора. Пора,— сказал гость, сверяя свои карманные часы с золотым брелоком с узорными стрелками ходиков.
Федор медленно опустился на чурбан, служивший табуретом, и, не глядя уже больше на гостя, разлил по-
драгивающей рукой из бутылки по чайным чашкам первач, похожий на голубоватое спиртовое пламя.
— Ну что ж, поднимем первую за знакомство?— проговорил гость, приподняв свою чашку.
— Нет. Нет,— поспешно возразил Федор, решившись наконец взглянуть гостю в глаза.— Нет, первую надо нам выпить с вами за Новый год, за новое наше счастье, ваше высокоблагородие!— твердо произнес Федор.
Слегка побледневшее при этом лицо гостя вдруг обрело суровое, строгое выражение. Худая белая рука его с поднятой чашкой, до краев наполненной огненной влагой, начала было медленно опускаться. Но Федор, звучно чокнувшись своей чашкой о чашку гостя, сказал:
— Ровно двенадцать. Опаздывать не годится. Выпьем. А наговориться ишо успеем. Ночь впереди.
И они, снова чокнувшись и не спуская друг с друга глаз, залпом выпили.
Часы показывали ровно двенадцать.
За окошками хижины бушевала метель, и было похоже, что где-то в честь нового года били в колокола.
О многом было переговорено в эту новогоднюю ночь между бывшим командиром 4-го Сибирского линейного полка есаулом Алексеем Алексеевичем Стрепетовым и рядовым казаком его мятежного полка Федором Бу-шуевым. Вволю наговорившись за ночь, оба испытывали теперь такое чувство взаимного уважения и тяготения друг к другу, какое возникает только между людьми одной судьбы, познавшими цену опальной скитальческой жизни и случайно встретившимися в чужом краю.
Стрепетовский ямщик, свалившийся с первой же чашки первача, спал в соседней половине избы, временами заглушая грохот пурги своим богатырским храпом. А Федор сидел за столом, подперев лохматую голову кулаком, и молча смотрел на своего собеседника. Алексей Алексеевич поднялся из-за стола и достал из кожаного футляра краснощековскую гитару. Затем, снова присев к столу на прежнее свое место, он устало откинулся спиной к простенку и прикрыл глаза. Лицо его было строгим, сосредоточенным, и если бы не виски, тронутые налетом седины, и не мелкая сеточка морщинок у глаз, он
выглядел бы сейчас таким же свежим и молодым, как и два года тому назад, каким он запомнился Федору в канун их несчастного похода.
Прикрыв ладонью гитарные струны, Алексей Алексеевич, не открывая глаз, помолчал. Было похоже, что он пытался припомнить что-то или что-то решить. Затем, подняв на Федора свои чуть-чуть притуманившиеся от легкого опьянения глаза, молча и медленно стал перебирать гитарные струны.
Федор весь внутренне притих. В строгой и трогательной задумчивости негромких аккордов как будто звучал чей-то до боли знакомый, родной, приглушенный голос. И какая-то еще неуловимая для слуха Федора, но необыкновенно сердечная и теплая мелодия, то журча и позванивая, подобно степному ручью, срывалась со струн, то, неожиданно обрываясь, замирала в раздумье, а затем, присмирев, лилась уже спокойным, чистым и тихим потоком.
Не меняя позы, Федор ревниво и пристально следил за подвижными, гибкими пальцами Алексея Алексеевича, тревожившими гитарные струны, целиком отдавшись порабощающей власти этих горько волнующих звуков. А Алексей Алексеевич запел вполголоса своим не звучным, но грустным и сочным баритоном, аккомпанируя на гитаре:
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна.
И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
На секунду умолкнув, Алексей Алексеевич выпустил из-под трепетных пальцев целую стаю глухо зарокотавших струнных звуков, и они, как стрижи, запорхали по горнице, словно отыскивая в взволнованном песней человеческом сердце надежный покой и приют.
Не спуская прищуренных глаз со стрепетовских пальцев, Федор сидел как в оцепенении, и сердце его рвалось на части от непонятной тревоги. А грудной голос Алексея Алексеевича продолжал звучать под неумолчный прибой аккордов еще задушевней, проникновенней и тише:
И снится ей все, что в пустыне далекой, В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем Прекрасная пальма растет.
Седые знамена метели шумели за окнами. Пурга била ео все колокола.
Алексей Алексеевич умолк. Не меняя позы, не поднимая усталых век, он, внутренне насторожившись, прислушался к свисту вьюги. Так, не двигаясь, не проронив ни слова и как будто даже не дыша, долго сидел он, притулившись спиной к простенку, не переставая при этом тревожить пальцами струны своей гитары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127