С его благословения племянник не один день провел в монастырской школе и научился считать и писать — а как же иначе вести счета?!
За неподобающее поведение в церкви мальчику крепко влетело, однако охоты к пению и сочинительству, а также к самозабвенному созерцанию всякого рода проходимцев с хорошо подвешенными языками у него не поубавилось. Сначала это забавляло отца, потом стало раздражать, а когда Гильему минуло четырнадцать лет, — серьезно обеспокоило.
А для него те редкие минуты, которые удавалось провести в обществе странствующих певцов, были самыми счастливыми. Первое время эти люди, одетые в дорогие, но изрядно поношенные ткани, несущие на своих сапогах пыль тысячи дорог, люди, чей взгляд всегда был устремлен к далекой, только им ведомой цели, казались Гильему божествами, подобными святым на церковных витражах, — неземной, звенящий свет пронизывал их, освещал изнутри их улыбающиеся лица. И он с тоской смотрел им вслед… а потом с ненавистью оборачивался к привычным обязанностям и горе было всему, что попадалось ему под руку: метлы ломались, котлы гремели как воскресные колокола, рыбья чешуя осыпала даже потолок. Собственная жизнь казалась ему убогой и бессмысленной; и он был совершенно уверен, что рожден не для того, чтобы подобно отцу отрастить сытое брюхо и, воровато крестясь, разбавлять вино водой. Но однажды Гильем увидел трубадура, остановившегося на ночлег в их доме, совершенно пьяным… не умеющим связно выговорить слово, тупо разглядывающим пустой стакан. Это зрелище сначала ужаснуло его, но потом несказанно обрадовало. До этого дня Гильем Кабрера лишь издали взирал на избранников судьбы, полагая, что ему, ничтожному сыну трактирщика, нечего даже мечтать однажды встать вровень с ними. А теперь, после того, как он подглядел за ликом божества вполне земное, по-человечески слабое существо, и уверенности, и решимости у него поприбавилось. Гильем понял, что и он может позволить себе выпустить на волю голоса, поющие у него в сердце.
В эту минуту в открытую дверь кладовой вошел мужчина. Достоинство осанки и гордая посадка головы уживались у него с веселыми глазами и приветливым выражением лица. Хозяин Кабрера без труда угадал в нем очередного постояльца.
— Добрый день, хвала Господу, — сказал он, сгибаясь в почтительном поклоне, — Чем могу послужить вам, почтеннейший?
— Хвала Господу во веки веков, — ответствовал вошедший, садясь на лавку — Услужите мне доброй едой и теплой постелью, хозяин.
Небольшой акцент выдавал в нем уроженца Окситании.
— Мой сеньор, барон Понс де ла Гуардиа, владетель Жероны, прибыл сегодня в Барселону… я остановился бы вместе со всей его свитой, но уж очень графский замок тесен. А спать на прелом тюфяке, рядом с десятком пьяных вассалов, норовящих облегчиться не сходя с места — это не по мне. Кстати, у вас найдется чан для мытья? Распорядитесь… или помощника пошлите, а то он в котле дыру протрет!
— Увы! — не выдержал Кабрера, не успевший остыть от разговора с сыном, — увы, если бы помощника! Моему сыну не по душе доброе ремесло, и любой греховодник с дудкой в руках кажется ему достойнее отца!
Заказчик с интересом посмотрел на Гильема, который с ожесточением терзал ни в чем не повинный котел. Услышав сей похвальный отзыв, он с вызовом уставился на гостя. Обычно Гильем прятал взгляд за частоколом ресниц, и старый, скучающий мир порой начинал думать, что парень этот так себе, чуть ли не слабоумный… И тогда черная бахрома взлетала, словно потревоженная стая ворон, выпуская на свет божий пару таких сердитых сполохов, что мир отшатывался на долю секунды, а потом с уважением говорил себе под нос: «Экий ты, братец… Вот уж не ожидал…» Вопреки ожиданиям и отца, и сына, гость не разразился длинной нравоучительной тирадой, призывающей первого к терпению, а второго — к послушанию и благодарности. Он с интересом посмотрел прямо в глаза подростку и спросил:
— Вот как? И чем же так тебе приглянулись жоглары?
— Не жоглары, а трубадуры. Стать жогларом всякая обезьяна сумеет…
— Замолчи, несносный! — прикрикнул на него отец.
— Нет, почему же, — гость уже откровенно разглядывал Гильема, — я, с вашего позволения, хотел бы поговорить с вашим сыном. И откуда такое пренебрежение к жогларам?
— Ну… — Гильем смутился, с ним никто раньше не разговаривал на подобные темы, если не считать священника, который его обычно не дослушивал и спешил наложить очередную епитимию за суетные мысли.
— Жоглары только повторяют… ведь так? А на это много ума не надо. А трубадур слагает кансоны… — Гильем оживился, отложил в сторону вздохнувший от облегчения котел, — и дарует словам музыку!
— Верно. — Гость улыбнулся. — Однако откуда такие познания? Впрочем, я догадываюсь… Барселона велика, праздников бывает достаточно, а наш брат словоохотлив. А ты сам пробовал слагать кансоны? — спросил он серьезно, без малейшего намека на насмешку.
Гильем коротко кивнул. Предметом его первых песен была сначала дочка соседа — торговца тканями, но потом ее выдали замуж за какого-то шорника, и он стал посвящать свои творения неизвестной даме, раз увиденной им в церкви. У нее были большие голубые глаза, белая чистая кожа и богатый наряд. Этого было достаточно.
— Что ж… тогда прочти хоть одну. Не струсишь?
Отступать было некуда.
Он даже черт лица ее не помнил толком. Это было неважно. Он помнил другое — пыль, плавающую в солнечных лучах … и замершее, вставшее на цыпочки сердце… и запах апельсинов. И весь день, на что бы он ни посмотрел, всюду виделось ему одно и то же — золотистый холмик щеки, чуть приподнятый намеком улыбки. Вся бесконечная щедрость мира пряталась за этим намеком; и Гильем пытался разгадать его, разглядеть — в апельсиново-рыжих лепестках огня, в прохладных вздохах воды в колодце… Он томился, сам не зная, о чем: о самой ли загадке или об ответе на нее. Но стоило ему подумать о ней, мельком, краем глаза увиденной в церкви, запах апельсинов начинал кружить ему голову, золотистый бархат щекотал его взгляд и сердце тихо пело.
Гильем встал и, глядя в сторону, тихо, но отчетливо и не сбиваясь, прочел:
Любовь, сорви мое глупое сердце зеленым!
Пусть померанцем незрелым оно в твоих золотится ладонях…
Нет на свете нежней и желанней оскомины,
Чем от влюбленного сердца зеленого…
— Возьми мое сердце зеленым… — гость явно был удивлен. — Неплохо. Этих слов я сам не постеснялся бы.
Он внимательно смотрел на собеседника, словно пытаясь вспомнить, где и когда уже встречал его… это лицо казалось трубадуру странно знакомым. Впрочем, вряд ли — раз увидев такого, уже не забудешь, слишком красив: в непроглядно черных волосах запуталось лицо — молодой месяц, окруженный рваными грозовыми тучами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
За неподобающее поведение в церкви мальчику крепко влетело, однако охоты к пению и сочинительству, а также к самозабвенному созерцанию всякого рода проходимцев с хорошо подвешенными языками у него не поубавилось. Сначала это забавляло отца, потом стало раздражать, а когда Гильему минуло четырнадцать лет, — серьезно обеспокоило.
А для него те редкие минуты, которые удавалось провести в обществе странствующих певцов, были самыми счастливыми. Первое время эти люди, одетые в дорогие, но изрядно поношенные ткани, несущие на своих сапогах пыль тысячи дорог, люди, чей взгляд всегда был устремлен к далекой, только им ведомой цели, казались Гильему божествами, подобными святым на церковных витражах, — неземной, звенящий свет пронизывал их, освещал изнутри их улыбающиеся лица. И он с тоской смотрел им вслед… а потом с ненавистью оборачивался к привычным обязанностям и горе было всему, что попадалось ему под руку: метлы ломались, котлы гремели как воскресные колокола, рыбья чешуя осыпала даже потолок. Собственная жизнь казалась ему убогой и бессмысленной; и он был совершенно уверен, что рожден не для того, чтобы подобно отцу отрастить сытое брюхо и, воровато крестясь, разбавлять вино водой. Но однажды Гильем увидел трубадура, остановившегося на ночлег в их доме, совершенно пьяным… не умеющим связно выговорить слово, тупо разглядывающим пустой стакан. Это зрелище сначала ужаснуло его, но потом несказанно обрадовало. До этого дня Гильем Кабрера лишь издали взирал на избранников судьбы, полагая, что ему, ничтожному сыну трактирщика, нечего даже мечтать однажды встать вровень с ними. А теперь, после того, как он подглядел за ликом божества вполне земное, по-человечески слабое существо, и уверенности, и решимости у него поприбавилось. Гильем понял, что и он может позволить себе выпустить на волю голоса, поющие у него в сердце.
В эту минуту в открытую дверь кладовой вошел мужчина. Достоинство осанки и гордая посадка головы уживались у него с веселыми глазами и приветливым выражением лица. Хозяин Кабрера без труда угадал в нем очередного постояльца.
— Добрый день, хвала Господу, — сказал он, сгибаясь в почтительном поклоне, — Чем могу послужить вам, почтеннейший?
— Хвала Господу во веки веков, — ответствовал вошедший, садясь на лавку — Услужите мне доброй едой и теплой постелью, хозяин.
Небольшой акцент выдавал в нем уроженца Окситании.
— Мой сеньор, барон Понс де ла Гуардиа, владетель Жероны, прибыл сегодня в Барселону… я остановился бы вместе со всей его свитой, но уж очень графский замок тесен. А спать на прелом тюфяке, рядом с десятком пьяных вассалов, норовящих облегчиться не сходя с места — это не по мне. Кстати, у вас найдется чан для мытья? Распорядитесь… или помощника пошлите, а то он в котле дыру протрет!
— Увы! — не выдержал Кабрера, не успевший остыть от разговора с сыном, — увы, если бы помощника! Моему сыну не по душе доброе ремесло, и любой греховодник с дудкой в руках кажется ему достойнее отца!
Заказчик с интересом посмотрел на Гильема, который с ожесточением терзал ни в чем не повинный котел. Услышав сей похвальный отзыв, он с вызовом уставился на гостя. Обычно Гильем прятал взгляд за частоколом ресниц, и старый, скучающий мир порой начинал думать, что парень этот так себе, чуть ли не слабоумный… И тогда черная бахрома взлетала, словно потревоженная стая ворон, выпуская на свет божий пару таких сердитых сполохов, что мир отшатывался на долю секунды, а потом с уважением говорил себе под нос: «Экий ты, братец… Вот уж не ожидал…» Вопреки ожиданиям и отца, и сына, гость не разразился длинной нравоучительной тирадой, призывающей первого к терпению, а второго — к послушанию и благодарности. Он с интересом посмотрел прямо в глаза подростку и спросил:
— Вот как? И чем же так тебе приглянулись жоглары?
— Не жоглары, а трубадуры. Стать жогларом всякая обезьяна сумеет…
— Замолчи, несносный! — прикрикнул на него отец.
— Нет, почему же, — гость уже откровенно разглядывал Гильема, — я, с вашего позволения, хотел бы поговорить с вашим сыном. И откуда такое пренебрежение к жогларам?
— Ну… — Гильем смутился, с ним никто раньше не разговаривал на подобные темы, если не считать священника, который его обычно не дослушивал и спешил наложить очередную епитимию за суетные мысли.
— Жоглары только повторяют… ведь так? А на это много ума не надо. А трубадур слагает кансоны… — Гильем оживился, отложил в сторону вздохнувший от облегчения котел, — и дарует словам музыку!
— Верно. — Гость улыбнулся. — Однако откуда такие познания? Впрочем, я догадываюсь… Барселона велика, праздников бывает достаточно, а наш брат словоохотлив. А ты сам пробовал слагать кансоны? — спросил он серьезно, без малейшего намека на насмешку.
Гильем коротко кивнул. Предметом его первых песен была сначала дочка соседа — торговца тканями, но потом ее выдали замуж за какого-то шорника, и он стал посвящать свои творения неизвестной даме, раз увиденной им в церкви. У нее были большие голубые глаза, белая чистая кожа и богатый наряд. Этого было достаточно.
— Что ж… тогда прочти хоть одну. Не струсишь?
Отступать было некуда.
Он даже черт лица ее не помнил толком. Это было неважно. Он помнил другое — пыль, плавающую в солнечных лучах … и замершее, вставшее на цыпочки сердце… и запах апельсинов. И весь день, на что бы он ни посмотрел, всюду виделось ему одно и то же — золотистый холмик щеки, чуть приподнятый намеком улыбки. Вся бесконечная щедрость мира пряталась за этим намеком; и Гильем пытался разгадать его, разглядеть — в апельсиново-рыжих лепестках огня, в прохладных вздохах воды в колодце… Он томился, сам не зная, о чем: о самой ли загадке или об ответе на нее. Но стоило ему подумать о ней, мельком, краем глаза увиденной в церкви, запах апельсинов начинал кружить ему голову, золотистый бархат щекотал его взгляд и сердце тихо пело.
Гильем встал и, глядя в сторону, тихо, но отчетливо и не сбиваясь, прочел:
Любовь, сорви мое глупое сердце зеленым!
Пусть померанцем незрелым оно в твоих золотится ладонях…
Нет на свете нежней и желанней оскомины,
Чем от влюбленного сердца зеленого…
— Возьми мое сердце зеленым… — гость явно был удивлен. — Неплохо. Этих слов я сам не постеснялся бы.
Он внимательно смотрел на собеседника, словно пытаясь вспомнить, где и когда уже встречал его… это лицо казалось трубадуру странно знакомым. Впрочем, вряд ли — раз увидев такого, уже не забудешь, слишком красив: в непроглядно черных волосах запуталось лицо — молодой месяц, окруженный рваными грозовыми тучами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29