В конце концов жонглер оказался рядом с трубадуром из захудалого дворянского рода, недостаточно даровитым, но достаточно тщеславным и жаждущим обрести поклонников, пусть даже среди крестоносцев. Таким образом Жоффре со своим господином стали участниками похода на Иерусалим. Своими песнями они выманивали незаслуженный золотой за золотым у тех рыцарей, чьи сердца все еще тосковали по любимым. Вообще-то золото получал господин, слуге доставались тумаки. Распаривая мозоли своего трубадура, разглаживая его брови и завивая ему ресницы, жонглер Жоффре помалкивал. Но сделав все дела, уже перед сном, он причитал, глядя в небо:
– Ах, злая моя судьба! Если бы сверху мне был ниспослан красивый голос, чтобы я спел хоть одну тенцону или сирванту! Если бы мне с неба свалился этот дар, я бы больше ни рукой, ни ногой не пошевельнул.
И все же складывалось впечатление, что небо не всемогуще. Даже оно не могло одарить Жоффре тем, чего ему не хватало. А может, просто этого не хотело.
Той ночью, когда латиняне растаскивали сияние Царьграда, прованскому менестрелю случилось быть неподалеку от ризницы византийских василевсов. Все эти часы он, как заколдованный, блуждал по улицам захваченного города, ужасаясь жестокости своих соплеменников. Тогда же он решил расстаться со своим господином, который, опьяненный тяжелым запахом свирепого пира, многословно и лживо воспевал с одной из башен славу крестоносцев. Неужели грабежи и поджоги – это геройство? Жоффре сгибался под тяжестью того, что ему открылось. Неужели о таких подвигах поют chansons de croisade? Жоффре вдруг почувствовал радость, что ему так и не удалось стать поэтом. Неужели поэзия может быть вуалью, пусть даже прекрасно сотканной, на безобразном лице какого-то исторического события?
Вот так, блуждая по закоулкам собственных мыслей и улицам Константинополя, провансальский жонглер оказался вблизи императорской ризницы как раз в тот момент, когда толпа, не замечая, что топчет души погибших, расхищала остатки былого сияния столицы ромеев. Итак, Жоффре остановился как раз на том месте, неподалеку от которого упало маленькое перышко, почти пушинка, вылетевшее из разграбляемого дворца. И сам не зная почему, подвергая себя опасности оказаться под копытами несущейся слепым галопом лошади важного венецианца, Жоффре, оставив надежную тень портика, выскочил на середину площади, схватил перышко, сунул его за пазуху и снова затерялся в переплетении своих мыслей и улиц Царьграда…
На рассвете он почувствовал, как что-то изменилось. Сначала его внутренний голос стал более мелодичным. А потом вдруг он запел, да так красиво, как могут только мечтать петь даже лучшие трубадуры. Исполняемые им альбы можно было сравнить с прозрачными родниками, пасторали – с ключевой водой, тенцоны – с лесными источниками, канцоны – с горными ручьями. Слушатели стекались со всех сторон, чтобы наполнить слух этими нежнейшими звуками.
– Кто этот даровитый трубадур? – спрашивали они, не помня лица того, над кем еще вчера сами же смеялись.
– Кто это такой, что в песнях его мы слышим правду о себе, но не хотим на него гневаться? – спрашивала себя толпа, потому что Жоффре пел не только о прекрасном, он пел правдиво, пел о том, как все действительно было и как бы должно было быть.
– Эгей, приятель, куда ты? Постой! – восклицали слушатели, потому что Жоффре со своими песнями уже прошел по всему Константинополю и направлялся теперь в Салоники, чтобы его услышало как можно больше людей.
– Пусть идет! Что в нем особенного! – воскликнул лишь один человек, с лицом, прикрытым капюшоном, в котором, тем не менее, по зеленоватому завистливому взгляду, выдавшему его, нетрудно было узнать трувера Канона де Бетюна.
Вряд ли такая слава сопутствовала еще кому-нибудь из поэтов. Рыцари заворачивали куплеты Жоффре в платочки и в таком виде отправляли возлюбленным, которые на Западе ждали их возвращения. Сила веры, пронизывавшая его стихи, снова распалила желание крестоносцев продолжить поход на Иерусалим. Обличающая ирония его стихов справедливо клеймила их угасшие или изменившиеся стремления. А голос? Голос этого трубадура был таким, что ему верили, он был подобен не вуали, а хрустальному зеркалу, отражавшему весь мир.
Именно поэтому шпионы Дандоло не сомневались. Трое венецианцев разыскали Жоффре сразу по прибытии в Салоники. Это было совсем не трудно. Внимание всех горожан было приковано к нему, к главной площади, на которой он с утра и до ночи одну за другой нанизывал на музыку свои рифмы. Дождавшись ночи, трое венецианцев пришли к трубадуру как раз тогда, когда он собирался лечь спать и завязывал горло платком, а инструменты накрывал светом заката еще одного воспетого им дня.
– У тебя есть то, что не является твоей собственностью, – сказал один из шпионов. – Наш господин, дож Республики Святого Марка, повелевает тебе вернуть украденное!
– Передайте синьору Дандоло мои приветствия и скажите, что то перо, которое хранится у меня за пазухой, действительно не мое, точно так же, как и не его, – спокойно, без малейшего страха, ответил Жоффре. – Просто случай распорядился так, что я стал его хранителем. Я могу предложить рондо для того кошелька, который ваш господин держит у себя за поясом, но перышко не для того, чтобы храниться на его груди. Это было бы так же неестественно, как посадить крапивника в гнездо сизоворонка.
Венецианцы навалились на трубадура втроем, один из них просунул руку под его одежду, на грудь. Он выхватил у него из-за пазухи чудотворное перо и убил в его груди способность дышать. И пока последняя соломинка дыхания Жоффре летела над площадью, вся троица с добычей уже спешила в Константинополь.
Двадцать третий день
I
Имя мое маленькое. Даже если ты услышишь его, не запомнишь. Положение мое низкое. Даже если ты увидишь меня, не заметишь.
Не хотел я раньше голос подавать, потому что все равно никто не посмотрел бы в мою сторону. Они там договариваются, покупают все без разбору, что только услышат, или сами понаплетут, понасочиняют историй и говорят, что это прямо вчера им доставили из престольного Царьграда, – меня не зовут, совета у меня не спрашивают, а потом от меня же чудес требуют.
– Где этот болтун?! – ищут по коридорам, хотя прекрасно знают, где я.
– Вставай, лежебока! – стаскивают с меня перины, будят, стоит мне задремать, хотя я до самого рассвета работал при лампаде.
– Куда подевался этот бродяга?! – посылают слуг искать меня по всему Скопье, несмотря на то, что на площадь я вышел по делу, из-за повести.
– Как же ты позволяешь себе, чтобы мы, великодостойные, тебя ждали?! – скрипят зубами, крутят носами и пакостно прищуривают глаза, хотя я более благородного рода, чем большинство из них.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
– Ах, злая моя судьба! Если бы сверху мне был ниспослан красивый голос, чтобы я спел хоть одну тенцону или сирванту! Если бы мне с неба свалился этот дар, я бы больше ни рукой, ни ногой не пошевельнул.
И все же складывалось впечатление, что небо не всемогуще. Даже оно не могло одарить Жоффре тем, чего ему не хватало. А может, просто этого не хотело.
Той ночью, когда латиняне растаскивали сияние Царьграда, прованскому менестрелю случилось быть неподалеку от ризницы византийских василевсов. Все эти часы он, как заколдованный, блуждал по улицам захваченного города, ужасаясь жестокости своих соплеменников. Тогда же он решил расстаться со своим господином, который, опьяненный тяжелым запахом свирепого пира, многословно и лживо воспевал с одной из башен славу крестоносцев. Неужели грабежи и поджоги – это геройство? Жоффре сгибался под тяжестью того, что ему открылось. Неужели о таких подвигах поют chansons de croisade? Жоффре вдруг почувствовал радость, что ему так и не удалось стать поэтом. Неужели поэзия может быть вуалью, пусть даже прекрасно сотканной, на безобразном лице какого-то исторического события?
Вот так, блуждая по закоулкам собственных мыслей и улицам Константинополя, провансальский жонглер оказался вблизи императорской ризницы как раз в тот момент, когда толпа, не замечая, что топчет души погибших, расхищала остатки былого сияния столицы ромеев. Итак, Жоффре остановился как раз на том месте, неподалеку от которого упало маленькое перышко, почти пушинка, вылетевшее из разграбляемого дворца. И сам не зная почему, подвергая себя опасности оказаться под копытами несущейся слепым галопом лошади важного венецианца, Жоффре, оставив надежную тень портика, выскочил на середину площади, схватил перышко, сунул его за пазуху и снова затерялся в переплетении своих мыслей и улиц Царьграда…
На рассвете он почувствовал, как что-то изменилось. Сначала его внутренний голос стал более мелодичным. А потом вдруг он запел, да так красиво, как могут только мечтать петь даже лучшие трубадуры. Исполняемые им альбы можно было сравнить с прозрачными родниками, пасторали – с ключевой водой, тенцоны – с лесными источниками, канцоны – с горными ручьями. Слушатели стекались со всех сторон, чтобы наполнить слух этими нежнейшими звуками.
– Кто этот даровитый трубадур? – спрашивали они, не помня лица того, над кем еще вчера сами же смеялись.
– Кто это такой, что в песнях его мы слышим правду о себе, но не хотим на него гневаться? – спрашивала себя толпа, потому что Жоффре пел не только о прекрасном, он пел правдиво, пел о том, как все действительно было и как бы должно было быть.
– Эгей, приятель, куда ты? Постой! – восклицали слушатели, потому что Жоффре со своими песнями уже прошел по всему Константинополю и направлялся теперь в Салоники, чтобы его услышало как можно больше людей.
– Пусть идет! Что в нем особенного! – воскликнул лишь один человек, с лицом, прикрытым капюшоном, в котором, тем не менее, по зеленоватому завистливому взгляду, выдавшему его, нетрудно было узнать трувера Канона де Бетюна.
Вряд ли такая слава сопутствовала еще кому-нибудь из поэтов. Рыцари заворачивали куплеты Жоффре в платочки и в таком виде отправляли возлюбленным, которые на Западе ждали их возвращения. Сила веры, пронизывавшая его стихи, снова распалила желание крестоносцев продолжить поход на Иерусалим. Обличающая ирония его стихов справедливо клеймила их угасшие или изменившиеся стремления. А голос? Голос этого трубадура был таким, что ему верили, он был подобен не вуали, а хрустальному зеркалу, отражавшему весь мир.
Именно поэтому шпионы Дандоло не сомневались. Трое венецианцев разыскали Жоффре сразу по прибытии в Салоники. Это было совсем не трудно. Внимание всех горожан было приковано к нему, к главной площади, на которой он с утра и до ночи одну за другой нанизывал на музыку свои рифмы. Дождавшись ночи, трое венецианцев пришли к трубадуру как раз тогда, когда он собирался лечь спать и завязывал горло платком, а инструменты накрывал светом заката еще одного воспетого им дня.
– У тебя есть то, что не является твоей собственностью, – сказал один из шпионов. – Наш господин, дож Республики Святого Марка, повелевает тебе вернуть украденное!
– Передайте синьору Дандоло мои приветствия и скажите, что то перо, которое хранится у меня за пазухой, действительно не мое, точно так же, как и не его, – спокойно, без малейшего страха, ответил Жоффре. – Просто случай распорядился так, что я стал его хранителем. Я могу предложить рондо для того кошелька, который ваш господин держит у себя за поясом, но перышко не для того, чтобы храниться на его груди. Это было бы так же неестественно, как посадить крапивника в гнездо сизоворонка.
Венецианцы навалились на трубадура втроем, один из них просунул руку под его одежду, на грудь. Он выхватил у него из-за пазухи чудотворное перо и убил в его груди способность дышать. И пока последняя соломинка дыхания Жоффре летела над площадью, вся троица с добычей уже спешила в Константинополь.
Двадцать третий день
I
Имя мое маленькое. Даже если ты услышишь его, не запомнишь. Положение мое низкое. Даже если ты увидишь меня, не заметишь.
Не хотел я раньше голос подавать, потому что все равно никто не посмотрел бы в мою сторону. Они там договариваются, покупают все без разбору, что только услышат, или сами понаплетут, понасочиняют историй и говорят, что это прямо вчера им доставили из престольного Царьграда, – меня не зовут, совета у меня не спрашивают, а потом от меня же чудес требуют.
– Где этот болтун?! – ищут по коридорам, хотя прекрасно знают, где я.
– Вставай, лежебока! – стаскивают с меня перины, будят, стоит мне задремать, хотя я до самого рассвета работал при лампаде.
– Куда подевался этот бродяга?! – посылают слуг искать меня по всему Скопье, несмотря на то, что на площадь я вышел по делу, из-за повести.
– Как же ты позволяешь себе, чтобы мы, великодостойные, тебя ждали?! – скрипят зубами, крутят носами и пакостно прищуривают глаза, хотя я более благородного рода, чем большинство из них.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84