Тема одиночества выступала в них с едкой и горестной силой.
Но весь уйти в свою горечь он не мог; любое живое явление волновало его по-прежнему.
Публика шумела по поводу выставки Верещагина. Из туркестанского похода художник привез много картин и этюдов, в которых изобразил жестокую правду войны. Поднялся шум неистовый. Газеты стали обвинять Верещагина в том, что он исказил правду, а военные вопили, что в картинах его оклеветана армия. Подавленный бранью и криками, Верещагин сам изрезал ножом три наиболее правдивые картины.
Мусоргский успел побывать на выставке до того, как произошла эта трагедия. Услышав о ней несколько дней спустя, он вернулся домой взволнованный:
– Арсений, друг, ты помнишь «Забытого»? Так вот – его больше нет! Гениальное творение уничтожено.
Голенищев-Кутузов принял известие сдержанно: оно укладывалось в его понимание жизни.
– Да, многое пропадает. Столько бессмысленного мы подчас делаем… Жаль картину, она запомнилась мне. Но еще больше жаль автора.
– Наш с тобой долг восстановить ее. Найди, Арсений, слова для нее, а я постараюсь дать ей музыкальное воплощение.
Голенищев отнесся к этому без особой горячности, но идея картины, жестокой ли прямотой своей или чем иным, была близка ему все же.
Они жили в соседних комнатах. Двери иной раз растворялись настежь, и тогда обе комнаты превращались в одну большую. На этот раз Голенищев деликатно, воспользовавшись задумчивостью друга, прикрыл двери.
В комнате долгое время царила тишина. Мусоргский нервно шагал, думая о том, как трудна жизнь кругом и как трудно дышать художнику. Судьба Верещагина волновала его, как будто это случилось с ним самим и его, а не Верещагина, заставили уничтожить то, что написано кровью.
Дверь отворилась неслышно, и на пороге появился Голенищев-Кутузов – плотный, широкоплечий, с массивным лицом и медлительным взглядом.
– Ты хорошо помнишь картину, Модест?
– О да! Но ты же видел ее тоже? Солдат брошен на поле боя. Он погибает или погиб, вокруг нет никого, армия двинулась дальше, а его тело клюют вороны. Кругом пустыня. Никому дела нет до того, что солдат отдал свою жизнь. Ненужный больше, он предоставлен на растерзание шакалам.
– Я, знаешь, расширил немного ее содержание: рядом со смертью солдата у меня возникает, как вторая тема, мягкая и печальная, образ жены. Она качает ребенка и думает об ушедшем, не чувствуя, что он обречен умереть один. По-моему, тебе понравится.
Мусоргский кинулся в комнату Голенищева-Кутузова, схватил со стола стихи и сказал:
– Читай!
Он слушал, застыв на месте, вслушиваясь в каждое слово, в сочетание слов.
– Да, это для меня, – сказал Мусоргский. – Ты всегда чувствуешь, что мне нужно.
Позже, когда Голенищев вернулся к себе, он через дверь услышал первые звуки торжественно-мрачной, горестной, но полной протеста музыки.
Мусоргский не довел тему, возникшую в воображении, до конца. Его гнало вперед нетерпение: ему хотелось тут же воссоздать образ жены, качающей в колыбели ребенка.
Эта тема, однообразная, печально-мягкая, родилась вскоре, и Голенищев услышал ее тоже.
Он не ложился. До поздней ночи он слушал, как такт за тактом рождается произведение, начало которому положил он сам. Произведение Модеста казалось ему великим по цельности.
И в самом деле оно было великим. В балладе «Забытый» Мусоргскому удалось изобразить и трагизм бессмысленной смерти и протест против смерти.
III
Цикл «Без солнца» был уже создан. Друзья задумали новый цикл – «Песни и пляски смерти». Пусть жизнь печальна, Мусоргский продолжал верить в дружбу. Сжившись с Голенищевым-Кутузовым, он в своем простодушии надеялся, что так они и проживут еще долгие годы вдвоем.
Но Голенищев стал пропадать все чаще. Он возвращался поздно, и, уходя со службы, Мусоргский знал уже, что дома никого не застанет.
Одиночество, усугубленное в эту печальную пору жизни отъездом Стасова и крайней занятостью Бородина, пугало Мусоргского, он готов был проводить вечера с кем придется, только бы не сидеть одному.
Однажды, придя домой, Голенищев застал его в безвольной позе у рояля. Мусоргский не играл, а о чем-то тягостно размышлял.
Голенищев остановился в нерешительности, не зная, говорить ли с ним или пока не тревожить.
– Знаешь, Модест, – наконец отважился он, – я давно хотел объявить тебе, но все духу не хватало. Ты, наверно, сердишься на то, что я не бываю дома?
– Не сержусь, но скучаю. Ну что ж, – незлобиво сказал Модест, – я не хочу быть уздой. Ты поэт, у тебя свои интересы… Ты к жизни больше привязан, а я пребываю в печали.
– Нет, дело не в том… – И он наконец объявил: – Я женюсь, Модест, вот в чем причина.
Мусоргский повернулся, но с места не встал. Он смотрел на друга с такой печалью, точно тот нанес ему непоправимый удар. Так же вот Римский-Корсаков ушел к Надежде Пургольд, и они расстались. Теперь Голенищев… А он, наивный, думал, что дружба и общие интересы превыше всего на свете.
– Арсений, – сказал Мусоргский, – подумал Ли ты, что тебя ждет? Пустые, мелочные интересы – ведь в этом художник может погрязнуть.
– Ты, Модест, несправедлив. Невеста моя далека от этого.
– Ах, до замужества! А потом?
– Ты неправ, – с усилием повторил Голенищев-Кутузов.
Он видел, как опечален Мусоргский, но отступать было некуда. Да и его чувства к будущей жене были задеты. Объяснение тяготило обоих.
– Я никогда не видел ее, но я так привязан к тебе, что относиться к будущей твоей жене хорошо мне, кажется, будет трудно, – сознался Мусоргский.
– Ты еще к ней привяжешься. Она человек доброй души и тебе понравится.
– Не знаю… Мне трудно представить это.
«Ах, эти рассуждения о бренности земного! – с раздражением подумал он вдруг. – Меланхолия, отрешенность!.. Вот он женится, устраивает свое счастье, а писать будет, как прежде, о бренности мира».
Голенищев-Кутузов ушел к себе. Мусоргский не спал всю ночь. Через дверь было слышно, как Голенищев что-то передвигает и что-то достает. Мусоргский, ощутивший вновь горечь одиночества, надеялся еще, что не все решено окончательно. И только утром, увидев сложенные чемоданы и ремни на полу, он понял, что в самом деле остается один.
Когда под вечер Мусоргский вернулся со службы, беспорядок, царивший в соседней комнате, поразил его. Дверь была раскрыта настежь, и пустота, возникшая с уходом друга, заявляла о себе во весь голос.
– Одни остались, Модест Петрович? – сказала хозяйка, войдя к нему. – Может, кого другого пустите или лучше мне сдать от себя?
– Я? – удивился Мусоргский. – Нет, никого. Сдайте сами.
Она начала подбирать с пола бумаги, потом стала подметать. Мусоргский рассматривал опустевшую комнату, не представляя, какой же она будет теперь.
Хозяйка оперлась на щетку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Но весь уйти в свою горечь он не мог; любое живое явление волновало его по-прежнему.
Публика шумела по поводу выставки Верещагина. Из туркестанского похода художник привез много картин и этюдов, в которых изобразил жестокую правду войны. Поднялся шум неистовый. Газеты стали обвинять Верещагина в том, что он исказил правду, а военные вопили, что в картинах его оклеветана армия. Подавленный бранью и криками, Верещагин сам изрезал ножом три наиболее правдивые картины.
Мусоргский успел побывать на выставке до того, как произошла эта трагедия. Услышав о ней несколько дней спустя, он вернулся домой взволнованный:
– Арсений, друг, ты помнишь «Забытого»? Так вот – его больше нет! Гениальное творение уничтожено.
Голенищев-Кутузов принял известие сдержанно: оно укладывалось в его понимание жизни.
– Да, многое пропадает. Столько бессмысленного мы подчас делаем… Жаль картину, она запомнилась мне. Но еще больше жаль автора.
– Наш с тобой долг восстановить ее. Найди, Арсений, слова для нее, а я постараюсь дать ей музыкальное воплощение.
Голенищев отнесся к этому без особой горячности, но идея картины, жестокой ли прямотой своей или чем иным, была близка ему все же.
Они жили в соседних комнатах. Двери иной раз растворялись настежь, и тогда обе комнаты превращались в одну большую. На этот раз Голенищев деликатно, воспользовавшись задумчивостью друга, прикрыл двери.
В комнате долгое время царила тишина. Мусоргский нервно шагал, думая о том, как трудна жизнь кругом и как трудно дышать художнику. Судьба Верещагина волновала его, как будто это случилось с ним самим и его, а не Верещагина, заставили уничтожить то, что написано кровью.
Дверь отворилась неслышно, и на пороге появился Голенищев-Кутузов – плотный, широкоплечий, с массивным лицом и медлительным взглядом.
– Ты хорошо помнишь картину, Модест?
– О да! Но ты же видел ее тоже? Солдат брошен на поле боя. Он погибает или погиб, вокруг нет никого, армия двинулась дальше, а его тело клюют вороны. Кругом пустыня. Никому дела нет до того, что солдат отдал свою жизнь. Ненужный больше, он предоставлен на растерзание шакалам.
– Я, знаешь, расширил немного ее содержание: рядом со смертью солдата у меня возникает, как вторая тема, мягкая и печальная, образ жены. Она качает ребенка и думает об ушедшем, не чувствуя, что он обречен умереть один. По-моему, тебе понравится.
Мусоргский кинулся в комнату Голенищева-Кутузова, схватил со стола стихи и сказал:
– Читай!
Он слушал, застыв на месте, вслушиваясь в каждое слово, в сочетание слов.
– Да, это для меня, – сказал Мусоргский. – Ты всегда чувствуешь, что мне нужно.
Позже, когда Голенищев вернулся к себе, он через дверь услышал первые звуки торжественно-мрачной, горестной, но полной протеста музыки.
Мусоргский не довел тему, возникшую в воображении, до конца. Его гнало вперед нетерпение: ему хотелось тут же воссоздать образ жены, качающей в колыбели ребенка.
Эта тема, однообразная, печально-мягкая, родилась вскоре, и Голенищев услышал ее тоже.
Он не ложился. До поздней ночи он слушал, как такт за тактом рождается произведение, начало которому положил он сам. Произведение Модеста казалось ему великим по цельности.
И в самом деле оно было великим. В балладе «Забытый» Мусоргскому удалось изобразить и трагизм бессмысленной смерти и протест против смерти.
III
Цикл «Без солнца» был уже создан. Друзья задумали новый цикл – «Песни и пляски смерти». Пусть жизнь печальна, Мусоргский продолжал верить в дружбу. Сжившись с Голенищевым-Кутузовым, он в своем простодушии надеялся, что так они и проживут еще долгие годы вдвоем.
Но Голенищев стал пропадать все чаще. Он возвращался поздно, и, уходя со службы, Мусоргский знал уже, что дома никого не застанет.
Одиночество, усугубленное в эту печальную пору жизни отъездом Стасова и крайней занятостью Бородина, пугало Мусоргского, он готов был проводить вечера с кем придется, только бы не сидеть одному.
Однажды, придя домой, Голенищев застал его в безвольной позе у рояля. Мусоргский не играл, а о чем-то тягостно размышлял.
Голенищев остановился в нерешительности, не зная, говорить ли с ним или пока не тревожить.
– Знаешь, Модест, – наконец отважился он, – я давно хотел объявить тебе, но все духу не хватало. Ты, наверно, сердишься на то, что я не бываю дома?
– Не сержусь, но скучаю. Ну что ж, – незлобиво сказал Модест, – я не хочу быть уздой. Ты поэт, у тебя свои интересы… Ты к жизни больше привязан, а я пребываю в печали.
– Нет, дело не в том… – И он наконец объявил: – Я женюсь, Модест, вот в чем причина.
Мусоргский повернулся, но с места не встал. Он смотрел на друга с такой печалью, точно тот нанес ему непоправимый удар. Так же вот Римский-Корсаков ушел к Надежде Пургольд, и они расстались. Теперь Голенищев… А он, наивный, думал, что дружба и общие интересы превыше всего на свете.
– Арсений, – сказал Мусоргский, – подумал Ли ты, что тебя ждет? Пустые, мелочные интересы – ведь в этом художник может погрязнуть.
– Ты, Модест, несправедлив. Невеста моя далека от этого.
– Ах, до замужества! А потом?
– Ты неправ, – с усилием повторил Голенищев-Кутузов.
Он видел, как опечален Мусоргский, но отступать было некуда. Да и его чувства к будущей жене были задеты. Объяснение тяготило обоих.
– Я никогда не видел ее, но я так привязан к тебе, что относиться к будущей твоей жене хорошо мне, кажется, будет трудно, – сознался Мусоргский.
– Ты еще к ней привяжешься. Она человек доброй души и тебе понравится.
– Не знаю… Мне трудно представить это.
«Ах, эти рассуждения о бренности земного! – с раздражением подумал он вдруг. – Меланхолия, отрешенность!.. Вот он женится, устраивает свое счастье, а писать будет, как прежде, о бренности мира».
Голенищев-Кутузов ушел к себе. Мусоргский не спал всю ночь. Через дверь было слышно, как Голенищев что-то передвигает и что-то достает. Мусоргский, ощутивший вновь горечь одиночества, надеялся еще, что не все решено окончательно. И только утром, увидев сложенные чемоданы и ремни на полу, он понял, что в самом деле остается один.
Когда под вечер Мусоргский вернулся со службы, беспорядок, царивший в соседней комнате, поразил его. Дверь была раскрыта настежь, и пустота, возникшая с уходом друга, заявляла о себе во весь голос.
– Одни остались, Модест Петрович? – сказала хозяйка, войдя к нему. – Может, кого другого пустите или лучше мне сдать от себя?
– Я? – удивился Мусоргский. – Нет, никого. Сдайте сами.
Она начала подбирать с пола бумаги, потом стала подметать. Мусоргский рассматривал опустевшую комнату, не представляя, какой же она будет теперь.
Хозяйка оперлась на щетку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88