Многие из наших маэстро уже на грани безумия. Они знать ничего не хотят, и я не могу их осуждать. Поэтому хочу, чтоб они вначале его услышали и только потом увидели. К счастью, они таковы, каковы есть. Музыканты из лучших оркестров Германии. Музыка – единственный язык, который они никогда не разучатся воспринимать. Может быть, музыка скажет им, что боль этих людей, которые для них – лишь опасные тени, совершенно такая же, что и наша собственная.
– Но как ты сделаешь его невидимым?
– Это мое дело. В конце концов, музыка невидима. Спущусь, чтоб подготовить его. А ты пока собери оркестрантов. Говори им, что будем репетировать необычный номер с новым коллегой.
Силуэт толстого дирижера вдруг выплывает из слепящего солнечного марева. Абрахам Хильда кажется возбужденным и вдохновленным.
– Наконец-то ты соизволил прийти, Звездочет, – ласково упрекает он.
Звездочет смотрит на него недоуменно из-за той размытой границы, что оберегает его внутреннюю свободу, – продукт врожденной невосприимчивости ко времени и практическим требованиям жизни.
– Я не знал, что нужно было срочно, – отвечает он.
– Срочно? Прошло три месяца! Ну да ладно, попробуем, – говорит Абрахам Хильда с волнением. – Момент подходящий. До шести танцы не начнутся.
– Что вы хотите, чтоб я сыграл, дон Абрахам?
– Вначале я объясню тебе одну вещь. Ты будешь играть с группой музыкантов из самых солидных симфонических оркестров Германии. В силу ряда обстоятельств они вынуждены играть легкую музыку. Но сопровождать гитариста, играющего фламенко, будет для них большой новостью. Они этого не ожидают и вообще не привыкли. Я хочу, чтоб твоя музыка донеслась до них как ветер.
– И что я должен для этого делать, дон Абрахам?
– Ничего такого, чего бы ты не делал каждый день. Но они будут играть, глядя на море, а ты сядешь у них за спиной. Они начнут первые аккорды, какую-нибудь испанскую мелодию, что-нибудь из Фальи, например…
– Фалья! Эта гитара принадлежала ему!
– Это удача, мальчик, потому что, когда я подам тебе знак, ты должен будешь ворваться как ветер между первой скрипкой Берлинской филармонии и духовыми симфонического оркестра Дрездена…
– Я не знаю музыки этого Фальи!
– Зато он знал твою музыку, когда писал свою. Играй, просто играй, как той ночью, когда я тебя слушал.
Абрахам Хильда заставил его спрятаться, пока музыканты занимали свои места лицом к морю.
– Что они сказали? – спрашивает он сына.
– Поинтересовались, в каком оркестре играл новенький.
– И что ты ответил?
– Что не знаю.
Дирижер делает ему знак, и Звездочет садится на стул лицом к немногочисленной публике, за спиной оркестра. Звучат первые такты. Значит, это и есть музыка Фальи? Поначалу голова Звездочета пуста, как жестяная коробка. И его пальцы тоже молчат. Но аккорды прекрасны, и скоро ему кажется, что он знал их всю жизнь. Ему необходимо играть. Он закрывает глаза, и темнота приобретает вязкость, содержание, вес. Его руки трогают струны. Тьма становится прозрачной… Или это он сам растворяется в сумраке, смешивается с ним? Он играет не думая, мозг не контролирует его руки. Но он слышит голоса, звуки, которые возникают откуда-то и вспыхивают на подушечках пальцев. Так, значит, это музыка Фальи?
Он не знал, сколько времени играет, пока вдруг не понял, что оркестр уже молчит. Тогда он открывает глаза. Свои глаза. Полные смятения и тайны. Он видит, что двадцать маэстро обернулись и смотрят на него. Тогда он резко останавливается:
– Что случилось? Я плохо сыграл?
Абрахам Хильда спускается с подмостков с глазами, полными слез.
– Нет, сынок! Замечательно! Замечательно! – кричит он, впечатывая ему в щеки два звонких поцелуя.
Женщина с персиковыми волосами сжимает в зубах сигарету. Вдруг она начинает аплодировать. Двадцать маэстро следуют ее примеру. Фридрих подходит к отцу:
– Значит, Звездочет будет играть с нами?
– С завтрашнего же дня.
4
Последняя картинка из отеля «Атлантика», запечатлевшаяся на сетчатке его глаз: губы персиковолосой женщины осушают залпом очередную рюмку «порто-флипа» и улыбаются, пока она идет к стеклянной двери, выводящей через вестибюль на улицу. Мгновением раньше дон Абрахам Хильда сует ему гранатового цвета бумажку, а Фридрих сжимает его руку и говорит, что надеется – они будут друзьями. Тогда он неизвестно почему краснеет. Пожалуй, потому, что ему в голову совсем некстати приходят слова одного танго:
Когда я вижу
глаза твои черные,
черные, как печаль моя,
мне так хочется,
мне так хочется
полюбить тебя навсегда.
И поскольку Фридрих не спешит отнять свою руку, на память приходят еще более откровенные слова, что усиливает его смущение:
Если б твой ротик был
оливкой зеленой,
ночь напролет
я бы его кусал.
Если б твой ротик был
сахарной головою,
ночь напролет
я бы его лизал.
Он чувствует, что самая серьезная вещь, случившаяся с ним за сегодня, – знакомство с этим мальчиком. Но эта мысль странна, потому что сегодня с ним произошло и много других событий, на первый взгляд более важных. Он открыл внутри себя музыку Фальи, он снискал первый успех и аплодисменты лучших музыкантов Германии, у него впервые появилась постоянная работа, и он получил свое первое жалованье. Наверняка с этого момента его ситуация изменится, он сможет развивать свой талант и освободится от нищеты. Тем не менее все это представляется ему сейчас далеким, будто он смотрит в телескоп, а то, что близко, как дыхание, что по-настоящему с ним случилось, – это рука Фридриха и его слова, которые всколыхнули его до самого нутра. И какой абсурд, что подобное произошло между ними, двумя мальчиками.
Поэтому, покидая отель «Атлантика», чтоб вернуться в свой мир, он чувствует, что с этого дня ему будет очень трудно разобраться в собственных желаниях. Он боится, что его жизнь теперь герметически замкнется на самой себе, уйдет в собственную тень, – ведь никому ничего не расскажешь. И только улыбка женщины с персиковыми волосами действует на него успокаивающе и смягчает то напряжение, которое он испытывает, обнаружив в самом себе столь странные наклонности.
Швейцар похлопывает его по спине:
– Отлично, парень. Давненько я не слыхал, чтобы играли так, как ты. В Кадисе только Карпинетти тебе ровня. Хотел бы я послушать вас обоих вместе.
– Я уже могу идти?
– Но завтра вернешься, как тебе сказал дон Абрахам. Идет? А! И поздравления отцу! От имени Перпетуо. Скажи ему, что он подарил миру гения.
Атмосфера на улицах Кадиса, окутанного золотой вечерней дымкой, кажется ему густой как никогда. Рабочие устало бредут с верфей Матагоры, в их зубах агонизируют окурки, руки глубоко засунуты в карманы жилетов, которые болтаются на их исхудавших телах, обессиленных голодом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– Но как ты сделаешь его невидимым?
– Это мое дело. В конце концов, музыка невидима. Спущусь, чтоб подготовить его. А ты пока собери оркестрантов. Говори им, что будем репетировать необычный номер с новым коллегой.
Силуэт толстого дирижера вдруг выплывает из слепящего солнечного марева. Абрахам Хильда кажется возбужденным и вдохновленным.
– Наконец-то ты соизволил прийти, Звездочет, – ласково упрекает он.
Звездочет смотрит на него недоуменно из-за той размытой границы, что оберегает его внутреннюю свободу, – продукт врожденной невосприимчивости ко времени и практическим требованиям жизни.
– Я не знал, что нужно было срочно, – отвечает он.
– Срочно? Прошло три месяца! Ну да ладно, попробуем, – говорит Абрахам Хильда с волнением. – Момент подходящий. До шести танцы не начнутся.
– Что вы хотите, чтоб я сыграл, дон Абрахам?
– Вначале я объясню тебе одну вещь. Ты будешь играть с группой музыкантов из самых солидных симфонических оркестров Германии. В силу ряда обстоятельств они вынуждены играть легкую музыку. Но сопровождать гитариста, играющего фламенко, будет для них большой новостью. Они этого не ожидают и вообще не привыкли. Я хочу, чтоб твоя музыка донеслась до них как ветер.
– И что я должен для этого делать, дон Абрахам?
– Ничего такого, чего бы ты не делал каждый день. Но они будут играть, глядя на море, а ты сядешь у них за спиной. Они начнут первые аккорды, какую-нибудь испанскую мелодию, что-нибудь из Фальи, например…
– Фалья! Эта гитара принадлежала ему!
– Это удача, мальчик, потому что, когда я подам тебе знак, ты должен будешь ворваться как ветер между первой скрипкой Берлинской филармонии и духовыми симфонического оркестра Дрездена…
– Я не знаю музыки этого Фальи!
– Зато он знал твою музыку, когда писал свою. Играй, просто играй, как той ночью, когда я тебя слушал.
Абрахам Хильда заставил его спрятаться, пока музыканты занимали свои места лицом к морю.
– Что они сказали? – спрашивает он сына.
– Поинтересовались, в каком оркестре играл новенький.
– И что ты ответил?
– Что не знаю.
Дирижер делает ему знак, и Звездочет садится на стул лицом к немногочисленной публике, за спиной оркестра. Звучат первые такты. Значит, это и есть музыка Фальи? Поначалу голова Звездочета пуста, как жестяная коробка. И его пальцы тоже молчат. Но аккорды прекрасны, и скоро ему кажется, что он знал их всю жизнь. Ему необходимо играть. Он закрывает глаза, и темнота приобретает вязкость, содержание, вес. Его руки трогают струны. Тьма становится прозрачной… Или это он сам растворяется в сумраке, смешивается с ним? Он играет не думая, мозг не контролирует его руки. Но он слышит голоса, звуки, которые возникают откуда-то и вспыхивают на подушечках пальцев. Так, значит, это музыка Фальи?
Он не знал, сколько времени играет, пока вдруг не понял, что оркестр уже молчит. Тогда он открывает глаза. Свои глаза. Полные смятения и тайны. Он видит, что двадцать маэстро обернулись и смотрят на него. Тогда он резко останавливается:
– Что случилось? Я плохо сыграл?
Абрахам Хильда спускается с подмостков с глазами, полными слез.
– Нет, сынок! Замечательно! Замечательно! – кричит он, впечатывая ему в щеки два звонких поцелуя.
Женщина с персиковыми волосами сжимает в зубах сигарету. Вдруг она начинает аплодировать. Двадцать маэстро следуют ее примеру. Фридрих подходит к отцу:
– Значит, Звездочет будет играть с нами?
– С завтрашнего же дня.
4
Последняя картинка из отеля «Атлантика», запечатлевшаяся на сетчатке его глаз: губы персиковолосой женщины осушают залпом очередную рюмку «порто-флипа» и улыбаются, пока она идет к стеклянной двери, выводящей через вестибюль на улицу. Мгновением раньше дон Абрахам Хильда сует ему гранатового цвета бумажку, а Фридрих сжимает его руку и говорит, что надеется – они будут друзьями. Тогда он неизвестно почему краснеет. Пожалуй, потому, что ему в голову совсем некстати приходят слова одного танго:
Когда я вижу
глаза твои черные,
черные, как печаль моя,
мне так хочется,
мне так хочется
полюбить тебя навсегда.
И поскольку Фридрих не спешит отнять свою руку, на память приходят еще более откровенные слова, что усиливает его смущение:
Если б твой ротик был
оливкой зеленой,
ночь напролет
я бы его кусал.
Если б твой ротик был
сахарной головою,
ночь напролет
я бы его лизал.
Он чувствует, что самая серьезная вещь, случившаяся с ним за сегодня, – знакомство с этим мальчиком. Но эта мысль странна, потому что сегодня с ним произошло и много других событий, на первый взгляд более важных. Он открыл внутри себя музыку Фальи, он снискал первый успех и аплодисменты лучших музыкантов Германии, у него впервые появилась постоянная работа, и он получил свое первое жалованье. Наверняка с этого момента его ситуация изменится, он сможет развивать свой талант и освободится от нищеты. Тем не менее все это представляется ему сейчас далеким, будто он смотрит в телескоп, а то, что близко, как дыхание, что по-настоящему с ним случилось, – это рука Фридриха и его слова, которые всколыхнули его до самого нутра. И какой абсурд, что подобное произошло между ними, двумя мальчиками.
Поэтому, покидая отель «Атлантика», чтоб вернуться в свой мир, он чувствует, что с этого дня ему будет очень трудно разобраться в собственных желаниях. Он боится, что его жизнь теперь герметически замкнется на самой себе, уйдет в собственную тень, – ведь никому ничего не расскажешь. И только улыбка женщины с персиковыми волосами действует на него успокаивающе и смягчает то напряжение, которое он испытывает, обнаружив в самом себе столь странные наклонности.
Швейцар похлопывает его по спине:
– Отлично, парень. Давненько я не слыхал, чтобы играли так, как ты. В Кадисе только Карпинетти тебе ровня. Хотел бы я послушать вас обоих вместе.
– Я уже могу идти?
– Но завтра вернешься, как тебе сказал дон Абрахам. Идет? А! И поздравления отцу! От имени Перпетуо. Скажи ему, что он подарил миру гения.
Атмосфера на улицах Кадиса, окутанного золотой вечерней дымкой, кажется ему густой как никогда. Рабочие устало бредут с верфей Матагоры, в их зубах агонизируют окурки, руки глубоко засунуты в карманы жилетов, которые болтаются на их исхудавших телах, обессиленных голодом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65