Он знал, с каким упорством мужики будут держаться за хлеб: им теперь деньги не нужны. Вот черт! На что мужики будут тратить деньги? На штаны? Да они в прошлом году купили штаны и десять лет носить будут… И в то же время хлеб надо выгрузить. За хлеб государство привезет машины, пустит машины на поля… Тогда…
Степан остановился.
Государству нужен хлеб… Государство Степану было столь же близко, как и своя рука, голова. Он ярко представлял себе огромное пространство Советского Союза, изрезанное реками, горами, зеленеющей тайгой. Он помнил, с какой болью в дни гражданской войны он переставлял на карте красные флажки с городов, занятых белыми. Да, тогда вся карта Союза была утыкана красными и белыми флажками… И когда был сброшен последний белый флажок, – Степан это хорошо помнит, – они, командиры, пустились в пляс, как на свадьбе. Но это было тогда. Тогда он видел на карте города, заводы, земли, тогда все это было дорого ему, близко, полито его кровью, а сейчас он заметил на карте только маленькую, серенькую точку – «Бруски».
«Бруски» из маленькой серенькой точки вдруг стали расти, шириться, выпячиваясь своими одноэтажными глиняными домишками, сосновыми конюшнями, парком. В конюшнях заржали кони, замычали коровы. А вон и Николай Пырякин: всегда в замасленном полушубке, помахивая американским ключом, пересекает двор. Он, как и все, заглядывает в родильник и тихо зовет: «Маша! Машка! Ух ты, разбойница!» Около Маши тринадцать поросят. Тринадцать. Вот молодец какая – целый гурт принесла. В осень эти поросята превратятся в настоящих свиней, и на будущую весну Степану доведется принимать потомство не от одной только Маши… И эти поросятки – розовые и пухленькие, так и хочется взять и пошлепать ладошкой по задку.
И Степан почувствовал, что ему дороже всего «Бруски», что здесь, на «Брусках», в каждом колышке, в каждой ямочке – он.
«Чай, не две жизни-то дано, а одна», – почему-то пришли ему на ум слова Груши, и он рассмеялся, затем зло отмахнулся: «А-а-а!» – и быстрее зашагал по снежной дорожке на «Бруски», твердо уже зная, что, если бы ему сейчас предложили покинуть коммуну и переправиться в город в наилучшие условия, он не покинул бы ее. Он даже тревожно оглянулся, будто на «Бруски» кто-то хочет кинуться, нанести им неизгладимый удар. Руки у него из карманов выскользнули, ладони сжались в кулаки, а глаза сузились.
«Это мое! Я сделал! – думал он. – А вы? Вы там сидите, пишете, митингуете, а потом шлете письма – помоги, товарищ Огнев. Это и я бы мог сидеть и писать. – И он представил себе: за письменным столом сидит Жарков, поправляет очки, шевеля отвислыми губами, как старая коза. – Вот и пиши, пиши… пока писучка есть. Впрочем, надо умнее… В самом деле, ну что сделается государству, если наше село не вывезет хлеба? Это же капля в море… А, да что там!»
Во двор он вошел уже совсем сгорбленный и как будто похудевший.
Во дворе из амбара артельщики, под командой Давыдки, выволакивали хлеб и торопко переправляли его на сеновал. Степан догадался: прячут хлеб, и одобрил: «Прячь, прячь, Давыдка!»
– Времечко-то какое веселое, Степан Харитоныч! – обгоняя на рысаке Степана, крикнул пьяный Шлёнка.
– Да-а? И немного на это надо? – ответил Степан, глядя на то, как Шлёнка помогает выбраться из саней бабушке Агафье – матери Епихи Чанцева. – Рысака-то как затрепали. Поставь его на конюшне и – никому.
– Это можно, – Шлёнка забегал около рысака, выпрягая его. – Это можно… Поставим и – никому… Да… Вот дела-то какие… Знаешь чего, Степан Харитоныч? – он пыхнул перегаром самогона. – Катька-то у Николая Пырякина родить собралась… Вот мы и на радостях…
– Ну-у?
– Пра! Как же… чай, человека родит – первый на «Брусках»…
– Фу, ты! Шут. ее дери-то! Вот не ожидал! Родила, что ль? А?
– Там, – Шлёнка махнул рукой на барский дом, где жил Николай Пырякин, – корежится… За бабкой вот я ездил.
– От меня скажи ей, Катерине, рад, мол, я. Сына аль дочь там родит – все равно… рад я… Только пускай выдержит, живого чтоб.
5
В утро крутила метелица. Снег, мелкий, как обледенелое просо, сыпал со всех сторон, шуршал по жестким крышам, барабаня в окна изб.
В такую метелицу Илья Максимович не усидел в тепле, надел шубу и, закрываясь большим кудрявым воротником, вышел на волю.
Загребая валенками вороха белой крупы, шел на сход и на углу, у избы дедушки Пахома Пчелкина, наткнулся на человека.
– Яшка! Эх, властитель, сукин сын, нализался, – он отплюнулся и двинулся было дальше, потом остановился, пробормотал: – Однобокий человек… Искорку бы тебе отцовскую… Замерзнешь ведь… – и, расставя ноги, сильными руками приподнял Яшку, привалил к завалинке. – Яша, чай, замерзнешь так?
Яшка кричал, рвался в метелицу. Плакущев, уговаривая, приволок его на крыльцо избы, пнул ногой дверь и сунул Яшку в сени.
Сход гудел.
За столом в президиуме на сцене председательствовал Илья Гурьянов, рядом с ним сидел Пономарев, по прозвищу Барма.
За спиной Ильи, у сцены, загораживая своими дублеными шубами задние ряды, толпились Гурьяновы, Быковы, а в дальнем углу сидел Степан Огнев, около него Захар Катаев. По хмурым, сонливым лицам Плакущев догадался, что Барма говорит давно.
– Вот ведь у нас власть… – он водил перед собой рукой, точно отгоняя назойливого комара. – У нас все комиссары не получают столько, сколько один американский президент.
– Да они и этого не стоят, – тихо ввернул Никита Гурьянов и спрятался за воротник шубы.
– То ись как это? – Барма спутался и захлопал глазами. – И вообще прошу не перебивать… Знаете ведь: перебивкой нить речи у меня рвется.
Степан горбился от речи Бармы и еще больше оттого, что на собрании не было Яшки и Яшкино место занимал Илья Гурьянов.
– Я продолжаю! – крикнул Барма. – Так вот, раз у нас власть народная… то… стало быть, хлеб надо везти на ссыпной пункт.
– Эко грохнул!
– Хлеб надо везти на социалистическое строительство, все, как один, авангардом. Привезем мы его красным обозом и с красными флагами.
Илья Гурьянов, дернув плечами, встал, перебил:
– Есть вопросы докладчику?
– Есть, да не надо, – понеслось из зала.
– Резолюцию?
Никита Гурьянов высунулся вперед, сказал:
– Что ж, принять к сведениям! К. сведениям, и все. И еще отблагодарить от всей души.
– Эдак, эдак. Отблагодарить!
– Отблагодарить и не тревожить нас!
– Наслушались… теперь все понятно!
– И себя не тревожьте!
– Товарищи! – Захар взобрался на подоконник и, держась за косяк окна, глотнул воздух. – Товарищи! Так же нельзя!
– А как льзя?
– Я предлагаю хлеб вывезти и признать…
– Ну, признай! Признай-ка!..
– Вывези-ка…
– У нас, я так думаю, тыщ десять на селе есть…
– Это ты с кем подсчитывал?
– Один, что ль, или с кем?
– С бабой своей…
– Вдвоем, стало быть?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Степан остановился.
Государству нужен хлеб… Государство Степану было столь же близко, как и своя рука, голова. Он ярко представлял себе огромное пространство Советского Союза, изрезанное реками, горами, зеленеющей тайгой. Он помнил, с какой болью в дни гражданской войны он переставлял на карте красные флажки с городов, занятых белыми. Да, тогда вся карта Союза была утыкана красными и белыми флажками… И когда был сброшен последний белый флажок, – Степан это хорошо помнит, – они, командиры, пустились в пляс, как на свадьбе. Но это было тогда. Тогда он видел на карте города, заводы, земли, тогда все это было дорого ему, близко, полито его кровью, а сейчас он заметил на карте только маленькую, серенькую точку – «Бруски».
«Бруски» из маленькой серенькой точки вдруг стали расти, шириться, выпячиваясь своими одноэтажными глиняными домишками, сосновыми конюшнями, парком. В конюшнях заржали кони, замычали коровы. А вон и Николай Пырякин: всегда в замасленном полушубке, помахивая американским ключом, пересекает двор. Он, как и все, заглядывает в родильник и тихо зовет: «Маша! Машка! Ух ты, разбойница!» Около Маши тринадцать поросят. Тринадцать. Вот молодец какая – целый гурт принесла. В осень эти поросята превратятся в настоящих свиней, и на будущую весну Степану доведется принимать потомство не от одной только Маши… И эти поросятки – розовые и пухленькие, так и хочется взять и пошлепать ладошкой по задку.
И Степан почувствовал, что ему дороже всего «Бруски», что здесь, на «Брусках», в каждом колышке, в каждой ямочке – он.
«Чай, не две жизни-то дано, а одна», – почему-то пришли ему на ум слова Груши, и он рассмеялся, затем зло отмахнулся: «А-а-а!» – и быстрее зашагал по снежной дорожке на «Бруски», твердо уже зная, что, если бы ему сейчас предложили покинуть коммуну и переправиться в город в наилучшие условия, он не покинул бы ее. Он даже тревожно оглянулся, будто на «Бруски» кто-то хочет кинуться, нанести им неизгладимый удар. Руки у него из карманов выскользнули, ладони сжались в кулаки, а глаза сузились.
«Это мое! Я сделал! – думал он. – А вы? Вы там сидите, пишете, митингуете, а потом шлете письма – помоги, товарищ Огнев. Это и я бы мог сидеть и писать. – И он представил себе: за письменным столом сидит Жарков, поправляет очки, шевеля отвислыми губами, как старая коза. – Вот и пиши, пиши… пока писучка есть. Впрочем, надо умнее… В самом деле, ну что сделается государству, если наше село не вывезет хлеба? Это же капля в море… А, да что там!»
Во двор он вошел уже совсем сгорбленный и как будто похудевший.
Во дворе из амбара артельщики, под командой Давыдки, выволакивали хлеб и торопко переправляли его на сеновал. Степан догадался: прячут хлеб, и одобрил: «Прячь, прячь, Давыдка!»
– Времечко-то какое веселое, Степан Харитоныч! – обгоняя на рысаке Степана, крикнул пьяный Шлёнка.
– Да-а? И немного на это надо? – ответил Степан, глядя на то, как Шлёнка помогает выбраться из саней бабушке Агафье – матери Епихи Чанцева. – Рысака-то как затрепали. Поставь его на конюшне и – никому.
– Это можно, – Шлёнка забегал около рысака, выпрягая его. – Это можно… Поставим и – никому… Да… Вот дела-то какие… Знаешь чего, Степан Харитоныч? – он пыхнул перегаром самогона. – Катька-то у Николая Пырякина родить собралась… Вот мы и на радостях…
– Ну-у?
– Пра! Как же… чай, человека родит – первый на «Брусках»…
– Фу, ты! Шут. ее дери-то! Вот не ожидал! Родила, что ль? А?
– Там, – Шлёнка махнул рукой на барский дом, где жил Николай Пырякин, – корежится… За бабкой вот я ездил.
– От меня скажи ей, Катерине, рад, мол, я. Сына аль дочь там родит – все равно… рад я… Только пускай выдержит, живого чтоб.
5
В утро крутила метелица. Снег, мелкий, как обледенелое просо, сыпал со всех сторон, шуршал по жестким крышам, барабаня в окна изб.
В такую метелицу Илья Максимович не усидел в тепле, надел шубу и, закрываясь большим кудрявым воротником, вышел на волю.
Загребая валенками вороха белой крупы, шел на сход и на углу, у избы дедушки Пахома Пчелкина, наткнулся на человека.
– Яшка! Эх, властитель, сукин сын, нализался, – он отплюнулся и двинулся было дальше, потом остановился, пробормотал: – Однобокий человек… Искорку бы тебе отцовскую… Замерзнешь ведь… – и, расставя ноги, сильными руками приподнял Яшку, привалил к завалинке. – Яша, чай, замерзнешь так?
Яшка кричал, рвался в метелицу. Плакущев, уговаривая, приволок его на крыльцо избы, пнул ногой дверь и сунул Яшку в сени.
Сход гудел.
За столом в президиуме на сцене председательствовал Илья Гурьянов, рядом с ним сидел Пономарев, по прозвищу Барма.
За спиной Ильи, у сцены, загораживая своими дублеными шубами задние ряды, толпились Гурьяновы, Быковы, а в дальнем углу сидел Степан Огнев, около него Захар Катаев. По хмурым, сонливым лицам Плакущев догадался, что Барма говорит давно.
– Вот ведь у нас власть… – он водил перед собой рукой, точно отгоняя назойливого комара. – У нас все комиссары не получают столько, сколько один американский президент.
– Да они и этого не стоят, – тихо ввернул Никита Гурьянов и спрятался за воротник шубы.
– То ись как это? – Барма спутался и захлопал глазами. – И вообще прошу не перебивать… Знаете ведь: перебивкой нить речи у меня рвется.
Степан горбился от речи Бармы и еще больше оттого, что на собрании не было Яшки и Яшкино место занимал Илья Гурьянов.
– Я продолжаю! – крикнул Барма. – Так вот, раз у нас власть народная… то… стало быть, хлеб надо везти на ссыпной пункт.
– Эко грохнул!
– Хлеб надо везти на социалистическое строительство, все, как один, авангардом. Привезем мы его красным обозом и с красными флагами.
Илья Гурьянов, дернув плечами, встал, перебил:
– Есть вопросы докладчику?
– Есть, да не надо, – понеслось из зала.
– Резолюцию?
Никита Гурьянов высунулся вперед, сказал:
– Что ж, принять к сведениям! К. сведениям, и все. И еще отблагодарить от всей души.
– Эдак, эдак. Отблагодарить!
– Отблагодарить и не тревожить нас!
– Наслушались… теперь все понятно!
– И себя не тревожьте!
– Товарищи! – Захар взобрался на подоконник и, держась за косяк окна, глотнул воздух. – Товарищи! Так же нельзя!
– А как льзя?
– Я предлагаю хлеб вывезти и признать…
– Ну, признай! Признай-ка!..
– Вывези-ка…
– У нас, я так думаю, тыщ десять на селе есть…
– Это ты с кем подсчитывал?
– Один, что ль, или с кем?
– С бабой своей…
– Вдвоем, стало быть?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71