Что ты хочешь этим сказать?
– О, дорогой мой, женщины… никогда не знаешь, чего от них ожидать! А что она тебя любила, и очень, это я точно знаю… И черт побери, в наше время нет закона, который бы мог ее удерживать! Что до меня, так мне плевать, если она сбежит из монастыря!
Рамунчо отворачивается и, молча постукивая ногой, смотрит в пол. И пока длится это молчание, то, что казалось ему святотатством, то, в чем он едва осмеливался признаться самому себе, понемногу начинает представляться ему не таким уж безумным, даже осуществимым, почти легким… Нет, право же, это совсем не так уж невозможно повидать ее. А при необходимости ее брат, сидящий вот тут рядом с ним Аррошкоа, конечно же поможет ему. О Боже! какое искушение и какое смятение снова охватывает его душу!
– Где она? Далеко отсюда?
– Довольно далеко. Часов пять-шесть езды в сторону Наварры. Они даже два раза перевозили ее с тех пор, как завладели ею. Сейчас она живет в Амескете, по ту сторону больших дубовых лесов Ойансабала. Туда надо ехать через Мендичоко; мы один раз там были с Ичуа, по нашим делам.
Mecca окончена… люди выходят из церкви: женщины, девушки, хорошенькие и изящные, но среди которых больше нет Грациозы, загорелые мужчины в надвинутых на лоб беретах. И все они оборачиваются, чтобы взглянуть на сидящих у открытого окна трактира молодых людей. Ветер усилился, и вокруг их стаканов танцуют залетевшие в окно большие листья чинар.
Какая-то уже старая женщина, проходя мимо, бросает на них из-под черной шерстяной мантильи тяжелый и печальный взгляд.
– А вот и мамаша! – говорит Аррошкоа. – Опять она на нас злобится. Хорошенькое дельце она тогда обделала! Есть чем гордиться! И себя же первую наказала… будет теперь на старости лет одна… Днем ей прислуживает Катрин – знаешь, та, что работает у Эльсагаррэ, – а вечером ей и поговорить не с кем.
Их беседу прерывает приветствие, произнесенное по-баскски низким и гулким голосом, и на плечо Рамунчо опускается чья-то тяжелая и цепкая рука: Ичуа, Ичуа, который только что кончил петь литургию! Вот уж кто совсем не переменился: все то же не имеющее возраста лицо, все та же маска, в которой есть что-то от монаха и от грабителя, те же глубоко посаженные, будто спрятанные, отсутствующие глаза. Такова же, должно быть, и его душа, одновременно способная и на хладнокровное убийство, и на пылкое благочестие.
– А! – говорит он почти добродушным тоном, – вот ты и опять с нами, Рамунчо! Ну что, будем работать вместе? Дела с Испанией сейчас идут неплохо, и лишний человек на границе не помешает. Ну так что, по рукам?
– Может быть, – отвечает Рамунчо, – да мы еще вернемся к этому и обо всем договоримся.
Несколько последних минут все перевернули в душе Рамунчо, и отъезд в Южную Америку отодвинулся на задний план… Нет, нужно остаться здесь, вернуться к прежней жизни, думать и упорно ждать. Теперь, когда он знает, где она, его мысли с опасным упорством возвращаются к этой деревне Амескета в пяти или шести часах езды отсюда, и он невольно строит святотатственные планы, о которых до сегодняшнего дня он вряд ли осмелился бы подумать.
4
В полдень Рамунчо вернулся домой к матери. Она чувствовала себя не хуже, чем утром. Несколько искусственное, вызванное радостным возбуждением улучшение сохранялось. При ней была старуха Дойамбуру. Франкита уверила сына, что поправляется, и, опасаясь, что, сидя дома, он снова отдастся своим невеселым размышлениям, заставила его вернуться на площадь, чтобы посмотреть на воскресную игру в лапту.
Дыхание ветра становилось горячим, он опять дул с юга; только что набегавших холодных волн не было и в помине, все дышало летом: и солнце, и воздух, и порыжевшие леса, и ржавые папоротники, и дороги, устланные печально слетающими с деревьев листьями. Но небо затягивалось плотными облаками, внезапно выплывшими из-за гор, где они, казалось, сидели в засаде, готовые появиться все как один по первому сигналу.
Когда Рамунчо пришел на площадь, игра еще не начиналась и между различными группами шел яростный спор. Все тотчас же радостно окружили его. Было единодушно решено, что он должен играть, чтобы поддержать честь своей деревни. Он отказывался, боясь, что за те три года, что не играл, рука его утратила силу и ловкость. В конце концов он уступил и пошел раздеваться. Но кому отдать теперь свою куртку? И снова перед ним внезапно возник образ Грациозы, сидящей на передних ступенях и протягивающей руки, чтобы взять его куртку. Кому же бросить ее теперь? Обычно, как тореадоры свой шелковый плащ, ее отдают кому-нибудь из друзей. Рамунчо, не глядя, бросил куртку на старые каменные ступени, среди которых пробивались запоздалые цветы скабиоз.
Игра началась. Поначалу немного неуверенный и растерянный, он несколько раз промахнулся, не сумев поймать на лету этот шальной прыгающий шарик. Но он продолжал яростно играть, и постепенно к нему вернулась прежняя легкость и точность движений. Мышцы его, отчасти утратившие гибкость и легкость, налились новой силой. Он снова слышал бурные приветствия зрителей, бегал, прыгал, опьяненный упругой мощью всех своих членов, наслаждался восторженным гулом толпы.
Но вот наступил момент передышки, необходимой в слишком затянувшихся партиях. Момент, когда можно сесть, перевести дыхание, успокоить стучащую в виски кровь, дать отдохнуть покрасневшим дрожащим рукам и вернуться к прерванным игрой мыслям.
И тогда снова его охватило отчаяние одиночества.
Над головами собравшихся, над шерстяными беретами и над прелестными шиньонами, повязанными шелковыми шарфами, собирались грозовые тучи, которые обычно нагоняют южные ветры. Воздух стал абсолютно прозрачным, словно разреженным до пустоты. Горы будто приблизились вплотную, готовые раздавить деревню; испанские и французские вершины были одинаково близкими, словно налепленными одна на другую, отчего коричневые тона переходили в угольно-черные, а фиолетовые обретали особую густоту и интенсивность. Огромные тучи, казалось, обладающие плотностью земных предметов, ширились, изгибались полукругом, закрывая солнце и окутывая все мраком затмения. А кое-где в разрывах окаймленных яркой серебряной полосой туч проглядывало голубовато-зеленое, почти африканское небо. И весь этот край с его капризным климатом, где утром нельзя сказать, какая погода будет вечером, на несколько часов становится удивительно южным по своим краскам, теплу и свету.
Рамунчо вдыхал этот сухой, сладостный, живительный воздух юга. Таким всегда бывал воздух его родины в эту пору, которую он особенно любил раньше и которая теперь наполняла его физическим блаженством и душевным смятением, потому что в сгущающихся в вышине тучах таилась свирепая угроза, и казалось, что небо глухо к молитвам, что в нем, как и в его властителе, нет мысли, что оно – лишь источник оплодотворяющих гроз и слепых сил, созидающих, разрушающих и вновь созидающих, не ведая зачем и для чего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
– О, дорогой мой, женщины… никогда не знаешь, чего от них ожидать! А что она тебя любила, и очень, это я точно знаю… И черт побери, в наше время нет закона, который бы мог ее удерживать! Что до меня, так мне плевать, если она сбежит из монастыря!
Рамунчо отворачивается и, молча постукивая ногой, смотрит в пол. И пока длится это молчание, то, что казалось ему святотатством, то, в чем он едва осмеливался признаться самому себе, понемногу начинает представляться ему не таким уж безумным, даже осуществимым, почти легким… Нет, право же, это совсем не так уж невозможно повидать ее. А при необходимости ее брат, сидящий вот тут рядом с ним Аррошкоа, конечно же поможет ему. О Боже! какое искушение и какое смятение снова охватывает его душу!
– Где она? Далеко отсюда?
– Довольно далеко. Часов пять-шесть езды в сторону Наварры. Они даже два раза перевозили ее с тех пор, как завладели ею. Сейчас она живет в Амескете, по ту сторону больших дубовых лесов Ойансабала. Туда надо ехать через Мендичоко; мы один раз там были с Ичуа, по нашим делам.
Mecca окончена… люди выходят из церкви: женщины, девушки, хорошенькие и изящные, но среди которых больше нет Грациозы, загорелые мужчины в надвинутых на лоб беретах. И все они оборачиваются, чтобы взглянуть на сидящих у открытого окна трактира молодых людей. Ветер усилился, и вокруг их стаканов танцуют залетевшие в окно большие листья чинар.
Какая-то уже старая женщина, проходя мимо, бросает на них из-под черной шерстяной мантильи тяжелый и печальный взгляд.
– А вот и мамаша! – говорит Аррошкоа. – Опять она на нас злобится. Хорошенькое дельце она тогда обделала! Есть чем гордиться! И себя же первую наказала… будет теперь на старости лет одна… Днем ей прислуживает Катрин – знаешь, та, что работает у Эльсагаррэ, – а вечером ей и поговорить не с кем.
Их беседу прерывает приветствие, произнесенное по-баскски низким и гулким голосом, и на плечо Рамунчо опускается чья-то тяжелая и цепкая рука: Ичуа, Ичуа, который только что кончил петь литургию! Вот уж кто совсем не переменился: все то же не имеющее возраста лицо, все та же маска, в которой есть что-то от монаха и от грабителя, те же глубоко посаженные, будто спрятанные, отсутствующие глаза. Такова же, должно быть, и его душа, одновременно способная и на хладнокровное убийство, и на пылкое благочестие.
– А! – говорит он почти добродушным тоном, – вот ты и опять с нами, Рамунчо! Ну что, будем работать вместе? Дела с Испанией сейчас идут неплохо, и лишний человек на границе не помешает. Ну так что, по рукам?
– Может быть, – отвечает Рамунчо, – да мы еще вернемся к этому и обо всем договоримся.
Несколько последних минут все перевернули в душе Рамунчо, и отъезд в Южную Америку отодвинулся на задний план… Нет, нужно остаться здесь, вернуться к прежней жизни, думать и упорно ждать. Теперь, когда он знает, где она, его мысли с опасным упорством возвращаются к этой деревне Амескета в пяти или шести часах езды отсюда, и он невольно строит святотатственные планы, о которых до сегодняшнего дня он вряд ли осмелился бы подумать.
4
В полдень Рамунчо вернулся домой к матери. Она чувствовала себя не хуже, чем утром. Несколько искусственное, вызванное радостным возбуждением улучшение сохранялось. При ней была старуха Дойамбуру. Франкита уверила сына, что поправляется, и, опасаясь, что, сидя дома, он снова отдастся своим невеселым размышлениям, заставила его вернуться на площадь, чтобы посмотреть на воскресную игру в лапту.
Дыхание ветра становилось горячим, он опять дул с юга; только что набегавших холодных волн не было и в помине, все дышало летом: и солнце, и воздух, и порыжевшие леса, и ржавые папоротники, и дороги, устланные печально слетающими с деревьев листьями. Но небо затягивалось плотными облаками, внезапно выплывшими из-за гор, где они, казалось, сидели в засаде, готовые появиться все как один по первому сигналу.
Когда Рамунчо пришел на площадь, игра еще не начиналась и между различными группами шел яростный спор. Все тотчас же радостно окружили его. Было единодушно решено, что он должен играть, чтобы поддержать честь своей деревни. Он отказывался, боясь, что за те три года, что не играл, рука его утратила силу и ловкость. В конце концов он уступил и пошел раздеваться. Но кому отдать теперь свою куртку? И снова перед ним внезапно возник образ Грациозы, сидящей на передних ступенях и протягивающей руки, чтобы взять его куртку. Кому же бросить ее теперь? Обычно, как тореадоры свой шелковый плащ, ее отдают кому-нибудь из друзей. Рамунчо, не глядя, бросил куртку на старые каменные ступени, среди которых пробивались запоздалые цветы скабиоз.
Игра началась. Поначалу немного неуверенный и растерянный, он несколько раз промахнулся, не сумев поймать на лету этот шальной прыгающий шарик. Но он продолжал яростно играть, и постепенно к нему вернулась прежняя легкость и точность движений. Мышцы его, отчасти утратившие гибкость и легкость, налились новой силой. Он снова слышал бурные приветствия зрителей, бегал, прыгал, опьяненный упругой мощью всех своих членов, наслаждался восторженным гулом толпы.
Но вот наступил момент передышки, необходимой в слишком затянувшихся партиях. Момент, когда можно сесть, перевести дыхание, успокоить стучащую в виски кровь, дать отдохнуть покрасневшим дрожащим рукам и вернуться к прерванным игрой мыслям.
И тогда снова его охватило отчаяние одиночества.
Над головами собравшихся, над шерстяными беретами и над прелестными шиньонами, повязанными шелковыми шарфами, собирались грозовые тучи, которые обычно нагоняют южные ветры. Воздух стал абсолютно прозрачным, словно разреженным до пустоты. Горы будто приблизились вплотную, готовые раздавить деревню; испанские и французские вершины были одинаково близкими, словно налепленными одна на другую, отчего коричневые тона переходили в угольно-черные, а фиолетовые обретали особую густоту и интенсивность. Огромные тучи, казалось, обладающие плотностью земных предметов, ширились, изгибались полукругом, закрывая солнце и окутывая все мраком затмения. А кое-где в разрывах окаймленных яркой серебряной полосой туч проглядывало голубовато-зеленое, почти африканское небо. И весь этот край с его капризным климатом, где утром нельзя сказать, какая погода будет вечером, на несколько часов становится удивительно южным по своим краскам, теплу и свету.
Рамунчо вдыхал этот сухой, сладостный, живительный воздух юга. Таким всегда бывал воздух его родины в эту пору, которую он особенно любил раньше и которая теперь наполняла его физическим блаженством и душевным смятением, потому что в сгущающихся в вышине тучах таилась свирепая угроза, и казалось, что небо глухо к молитвам, что в нем, как и в его властителе, нет мысли, что оно – лишь источник оплодотворяющих гроз и слепых сил, созидающих, разрушающих и вновь созидающих, не ведая зачем и для чего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43