овцы и бараны по крайней мере блеют.
И только безумец-предводитель и его психопат-заместитель держались вместе, почти что плечом к плечу, объединенные причащением из общей эмалированной кружки, один с лицом из засаленной оберточной бумаги, а второй с рожицей расстроенного поросенка, только они двое. А мы втроем – как чистая случайность: кофе, болезнь, страх, и жажда тепла, сухой обуви, красного яблока после бесконечного свиного сала, и жажда телевизора, в котором иностранцы режут друг другу глотки и выпускают кишки, но у каждого из них в башке наличествует хотя бы видимость какого-то смысла.
Костек Гурка и Василь Бандурко. Гурка. У этого костра впервые у меня в мозгу всплыла его фамилия. Гурка и Бандурко. Рифмочка. Генеральный штаб паранойи. И три дивизии оборванцев. «Шнурки от кальсон», – сказал бы Регресс, который ходил на патриотические демонстрации, чтобы бить мусоров. Но и демонстрантов тоже. Он врывался в центр самой большой свалки и лупил и правоохранителей, и патриотов – кого попало.
– Должна быть справедливость. Я ее понимаю арифметически. А математика – это наука богов. Так в школе учили.
Я подумал, что Регресс был бы нам сейчас очень кстати. Метр восемьдесят, восемьдесят килограммов, и ничего лишнего в организме. В мозгу тоже. У него имелись кое-какие идеи, и он их осуществлял, и в том состояло его хобби. А справедливость была одной из многочисленных его идей. Он поехал в Стокгольм и умер. От водки «Абсолют». Собирался искать золото в Лапландии. Метр восемьдесят, восемьдесят килограммов, и ни грамма жира. С ним не могли справиться ни мусора, ни патриоты, ни даже хулиганы с Брестской улицы. Удалось только шведскому морозу в каком-то парке. В комиссариат полиции или в морг его несли, наверное, вместе с лавкой. Если такое тело примерзнет, то уж основательно.
Трое на двое. Так это выглядело. Однако по-настоящему – двое на каждого в отдельности. И в этом случае арифметика уже утверждает: шестеро против троих. Никаких шансов.
И вот мы сидели, едва ли не опираясь друг на друга, и попивали кофе. Костеку нужен был Василь. Он в этих горах был слеп и глух, как ребенок в тумане, и мог бы разве что выкопать себе нору в земле и прикрыться листьями. А Василю нужен был Костек, потому как, если у него и имелся какой-то план, сам он был слишком слаб, чтобы его осуществить. План этот, о котором один говорил, а второй без единого слова выполнил, был какой-то разновидностью смерти. Я смотрел на их лица в сером воздухе. На фоне серых и черных стволов, торчащих из-под снега прутиков и зелени они сливались в нечто единое, деформированное, как два яйца, вылитые на скоЕородку. Регресс. Он тоже танцевал свои военные танцы, совал под нос трофеи – штурмовые дубинки, оторванное от шлема забрало, ботинок, часы.
– Честное слово, я оторвал ему пол-уха вместе с серьгой, но руки у меня были заняты. Так что пришлось выплюнуть. А то воздуха не мог глотнуть. – Неудовлетворенный, презирающий этот одномерный, двухмерный, даже трехмерный мир, потому что ему было слишком мало измерений, он говорил: – Быть мусором, быть преступником – этого мало, дайте мне быть и тем и другим, а потом уж позвольте увернуться от всего этого и снова встать на чью-нибудь сторону. Чтобы одни на тебя срали, а другие любили, а потом наоборот, пока не сыщется какая-нибудь лазейка, чтобы удрать на другую сторону всех «тех и этих».
А эта вот парочка близнецов, Пат и Паташон, Флип и Флап, гибрид воли и силы, задумали оплатить свою смерть в рассрочку каким-то необычайно ускоренным способом, даже наличными, если только хватит храбрости и будут подходящие обстоятельства. А мы зачем и кто? Жиранты, делающие передаточную надпись на векселе? Погребальная процессия? Отдел утилизации останков? Память? Хор в трагедии, являющейся комедией и гротеском?
Василь мог все это придумать в долгие часы в своей пустой квартире, куда никто из нас не заходил, не звонил, потому что нас поглощали другие вещи, потому что в какой-то момент мир стал слишком обширен, чтобы мы могли сталкиваться друг с другом каждый день. Любовь Василя была велика. Каждый из нас был дворняжкой, пригретой другими, но он ощущал это глубже, чем мы. Любовь Василя была вдвое, втрое сильней. Не исключено, что мы были неблагодарными мудаками, не отдавая ему того, чем он одарял нас. Временами просто блевать хотелось.
Когда мы вывели его из египетского плена материнского дома, когда его наседка в конце концов смирилась и выпустила его из-под крыла, когда нога у него более или менее срослась и он мог доковылять до калитки, вел он себя так, словно мы оказываем ему милость. Прямо как какой-то бедный родственник. Нас даже трясти начинало, когда он спрашивал, можно ли ему пойти с нами или прийти туда, где мы будем, короче, сплошное извините, что я существую.
Как-то я написал мелом на брандмауэре школы, за которым мы курили: «В. Б. – кривоссышка бездымная». «Мальборо» тогда стоили двадцать восемь злотых. Василь принес пачку, дал нам, но с нами не хотел идти. И не от страха. Со стыда, что не курит. Гонсер сказал: «Не надо», – и замазал мою надпись куском кирпича. Бандурко был младше нас на целое поколение. Он был сосунок. Послушный и робкий, как девственница в первую брачную ночь.
Неподалеку от его дома находилась фантастическая страна заросших тростником ям с водою, прудов и свалок. Сюда свозил свой мусор пролетариат со всей округи. На тележках, на тачках, при дневном свете. И только мы показали ему это. Он даже и не подозревал. К нему приезжала мусорная машина. Правда, мусорщики, когда их разбирала лень или когда они страдали пролетарской мигренью, все свозили в те же самые камыши. Эльдорадо всего в полукилометре, а Василь проводил время за раскрашиванием пластмассовых солдатиков – полторы сотни за коробку.
Мазовецкие плакучие ивы стояли среди навала чудеснейшего мусора. Банки, бумага, стекло, дерево, гипс, Божья Матерь без головы, коробочки из-под леденцов, полные пауков, бутылки, которые не принимают, будильники, газеты, слипшиеся от дождей и лягушачьей икры, вещи, о назначении и смысле которых мы спорили часами. Например, мы не очень представляли, как выглядит молокоотвод, в смысле грудного молока. Кёлер – это была поэзия: золотые буквы в стиле модерн на черной жести. Женская физиология прокладок. Наименее интересными на этой свалке были игрушки. Какая это была тренировка воображения, когда мы поднимали очередную находку: довоенную бутылку «Бачевски. Фабрика водок и денатуратов», кисти, банки – зеленую масляную для заборов, коричневую, цвета детской неожиданности, для полов, белую для окон, и все засохшие, застывшие навеки.
А иногда – сломанный янтарный мундштук, фарфоровый слоник без хобота и хвоста.
От нас, должно быть, воняло, потому что то и дело эту дрянь кто-то поджигал, и мы бродили в зеленоватом дыму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
И только безумец-предводитель и его психопат-заместитель держались вместе, почти что плечом к плечу, объединенные причащением из общей эмалированной кружки, один с лицом из засаленной оберточной бумаги, а второй с рожицей расстроенного поросенка, только они двое. А мы втроем – как чистая случайность: кофе, болезнь, страх, и жажда тепла, сухой обуви, красного яблока после бесконечного свиного сала, и жажда телевизора, в котором иностранцы режут друг другу глотки и выпускают кишки, но у каждого из них в башке наличествует хотя бы видимость какого-то смысла.
Костек Гурка и Василь Бандурко. Гурка. У этого костра впервые у меня в мозгу всплыла его фамилия. Гурка и Бандурко. Рифмочка. Генеральный штаб паранойи. И три дивизии оборванцев. «Шнурки от кальсон», – сказал бы Регресс, который ходил на патриотические демонстрации, чтобы бить мусоров. Но и демонстрантов тоже. Он врывался в центр самой большой свалки и лупил и правоохранителей, и патриотов – кого попало.
– Должна быть справедливость. Я ее понимаю арифметически. А математика – это наука богов. Так в школе учили.
Я подумал, что Регресс был бы нам сейчас очень кстати. Метр восемьдесят, восемьдесят килограммов, и ничего лишнего в организме. В мозгу тоже. У него имелись кое-какие идеи, и он их осуществлял, и в том состояло его хобби. А справедливость была одной из многочисленных его идей. Он поехал в Стокгольм и умер. От водки «Абсолют». Собирался искать золото в Лапландии. Метр восемьдесят, восемьдесят килограммов, и ни грамма жира. С ним не могли справиться ни мусора, ни патриоты, ни даже хулиганы с Брестской улицы. Удалось только шведскому морозу в каком-то парке. В комиссариат полиции или в морг его несли, наверное, вместе с лавкой. Если такое тело примерзнет, то уж основательно.
Трое на двое. Так это выглядело. Однако по-настоящему – двое на каждого в отдельности. И в этом случае арифметика уже утверждает: шестеро против троих. Никаких шансов.
И вот мы сидели, едва ли не опираясь друг на друга, и попивали кофе. Костеку нужен был Василь. Он в этих горах был слеп и глух, как ребенок в тумане, и мог бы разве что выкопать себе нору в земле и прикрыться листьями. А Василю нужен был Костек, потому как, если у него и имелся какой-то план, сам он был слишком слаб, чтобы его осуществить. План этот, о котором один говорил, а второй без единого слова выполнил, был какой-то разновидностью смерти. Я смотрел на их лица в сером воздухе. На фоне серых и черных стволов, торчащих из-под снега прутиков и зелени они сливались в нечто единое, деформированное, как два яйца, вылитые на скоЕородку. Регресс. Он тоже танцевал свои военные танцы, совал под нос трофеи – штурмовые дубинки, оторванное от шлема забрало, ботинок, часы.
– Честное слово, я оторвал ему пол-уха вместе с серьгой, но руки у меня были заняты. Так что пришлось выплюнуть. А то воздуха не мог глотнуть. – Неудовлетворенный, презирающий этот одномерный, двухмерный, даже трехмерный мир, потому что ему было слишком мало измерений, он говорил: – Быть мусором, быть преступником – этого мало, дайте мне быть и тем и другим, а потом уж позвольте увернуться от всего этого и снова встать на чью-нибудь сторону. Чтобы одни на тебя срали, а другие любили, а потом наоборот, пока не сыщется какая-нибудь лазейка, чтобы удрать на другую сторону всех «тех и этих».
А эта вот парочка близнецов, Пат и Паташон, Флип и Флап, гибрид воли и силы, задумали оплатить свою смерть в рассрочку каким-то необычайно ускоренным способом, даже наличными, если только хватит храбрости и будут подходящие обстоятельства. А мы зачем и кто? Жиранты, делающие передаточную надпись на векселе? Погребальная процессия? Отдел утилизации останков? Память? Хор в трагедии, являющейся комедией и гротеском?
Василь мог все это придумать в долгие часы в своей пустой квартире, куда никто из нас не заходил, не звонил, потому что нас поглощали другие вещи, потому что в какой-то момент мир стал слишком обширен, чтобы мы могли сталкиваться друг с другом каждый день. Любовь Василя была велика. Каждый из нас был дворняжкой, пригретой другими, но он ощущал это глубже, чем мы. Любовь Василя была вдвое, втрое сильней. Не исключено, что мы были неблагодарными мудаками, не отдавая ему того, чем он одарял нас. Временами просто блевать хотелось.
Когда мы вывели его из египетского плена материнского дома, когда его наседка в конце концов смирилась и выпустила его из-под крыла, когда нога у него более или менее срослась и он мог доковылять до калитки, вел он себя так, словно мы оказываем ему милость. Прямо как какой-то бедный родственник. Нас даже трясти начинало, когда он спрашивал, можно ли ему пойти с нами или прийти туда, где мы будем, короче, сплошное извините, что я существую.
Как-то я написал мелом на брандмауэре школы, за которым мы курили: «В. Б. – кривоссышка бездымная». «Мальборо» тогда стоили двадцать восемь злотых. Василь принес пачку, дал нам, но с нами не хотел идти. И не от страха. Со стыда, что не курит. Гонсер сказал: «Не надо», – и замазал мою надпись куском кирпича. Бандурко был младше нас на целое поколение. Он был сосунок. Послушный и робкий, как девственница в первую брачную ночь.
Неподалеку от его дома находилась фантастическая страна заросших тростником ям с водою, прудов и свалок. Сюда свозил свой мусор пролетариат со всей округи. На тележках, на тачках, при дневном свете. И только мы показали ему это. Он даже и не подозревал. К нему приезжала мусорная машина. Правда, мусорщики, когда их разбирала лень или когда они страдали пролетарской мигренью, все свозили в те же самые камыши. Эльдорадо всего в полукилометре, а Василь проводил время за раскрашиванием пластмассовых солдатиков – полторы сотни за коробку.
Мазовецкие плакучие ивы стояли среди навала чудеснейшего мусора. Банки, бумага, стекло, дерево, гипс, Божья Матерь без головы, коробочки из-под леденцов, полные пауков, бутылки, которые не принимают, будильники, газеты, слипшиеся от дождей и лягушачьей икры, вещи, о назначении и смысле которых мы спорили часами. Например, мы не очень представляли, как выглядит молокоотвод, в смысле грудного молока. Кёлер – это была поэзия: золотые буквы в стиле модерн на черной жести. Женская физиология прокладок. Наименее интересными на этой свалке были игрушки. Какая это была тренировка воображения, когда мы поднимали очередную находку: довоенную бутылку «Бачевски. Фабрика водок и денатуратов», кисти, банки – зеленую масляную для заборов, коричневую, цвета детской неожиданности, для полов, белую для окон, и все засохшие, застывшие навеки.
А иногда – сломанный янтарный мундштук, фарфоровый слоник без хобота и хвоста.
От нас, должно быть, воняло, потому что то и дело эту дрянь кто-то поджигал, и мы бродили в зеленоватом дыму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78