Тогда, опустив подрагивающую голову, она принялась горестно созерцать мою кроссовку. Пьяная пигалица смотрела на нее так, словно именно в ней нашла подтверждение всех бед своей жизни. Так мы бы и стояли до рассвета, не материализуйся рядом с аптекой подростковая пара, пришедшая купить презервативы. Они говорили по-английски.
Когда с добытой зубной щеткой я сажусь обратно в такси, то понимаю, что не смогу ее выкинуть никогда. (Она стала моей любимой.) Шампуня у тетки не оказалось, что такое прокладки на каждый день, она вообще не поняла.
На следующий день я рассказываю о своем ночном кошмаре с алкоголицей в аптеке Заре за завтраком. Моя коллега смеется столь заразительно, что только тут до меня и доходит, что история-то – смешная.
– Охохонюшки, – стонет Зара, бросив вилку в омлет и прижимая ко лбу стакан с ледяным грейпфрутовым соком, – ох-х-х. Но только не забудь аптеку мне эту показать…
Потом мы едем на выставку, и все, что я помню от нее, это как Зара спит в шезлонге на полянке для отдыха гостей, между павильонами. Сизые призрачные Альпы заманчиво встают вблизи, светит мягкое солнце, и как во сне передвигаются из павильона в павильон благополучные европейские люди. Все это похоже на сон… Поддавшись соблазну, я бесшумно ступаю по аккуратненькому, хотя и несколько жухлому, газону и подхожу к соседнему шезлонгу. Растянувшись на нем, я думаю о том, что вот это у них зима. И что газон-то жухлый по-зимнему.
Тем же вечером Зара улетает на следующую выставку, а я остаюсь: делать еще материалы и бороться с «Alitalia» за свой чемодан. Я гуляю по старинному маленькому городу, стою у фонтанов, любуюсь на булыжную кладку столетних тротуаров. Я все время одна, я молчу, и мне это нравится. Я буквально вбираю в себя потоки прозрачного теплого зимнего света, я ощущаю эту зиму как одну из самых необыкновенных в своей жизни. Иногда мне кажется, что в этом городе я готова ждать свой чемодан всю жизнь, жить в гостинице без вещей, гулять по городу молча, а потом написать про это сценарий и снять фильм. И получить, конечно же, «Оскар».
Но чемодан мне все-таки возвращают – накануне обратного вылета. Он вскрытый, но все вещи внутри почему-то в сохранности. Собственно, чемодан мне теперь нужен, чтобы взять его в руки и лично отвезти домой. С мстительным чувством я подумываю о том, чтобы снова сдать его в багаж «Alitalia».
К возвращению на родину я готовлюсь вдохновенно. Натерпевшись бытовой аскезы, я жажду добраться до дома как можно скорее. Наша земля, изобильная алмазами и нефтью (пусть даже изобильная – не для меня), предстает перед моим внутренним взором землей обетованной. Теперь, с чемоданом в руках, я всесильна, и я лечу домой! Естественно, от счастья я проспала и встаю на свой первый, очень ранний, рейс не в четыре, а почти в пять утра. Не теряя самообладания, я вызываю в отель такси, которое, по счастливому совпадению («you're lucky», – сказал мне портье, нехорошо улыбаясь), прибывает тут же.
Благополучно добравшись до стоянки автобуса, идущего в аэропорт, я какое-то время не могу понять, где же сама стоянка: вокруг какой-то промышленный пейзаж. Не говорящий по-английски таксист пытается объяснить мне это жестами. Судя по его жестам, автобусная стоянка тут повсюду. Вдали я вижу такую же растерянную, как и я, девушку. Отпустив такси, я неуверенно направляюсь к ней.
Взглянув на наши основательно поюзанные дорожные сумки и обменявшись приветственными улыбками еще издалека, мы с ней одновременно говорим «Hi!». Я как-то сразу проникаюсь к ней симпатией. Она тоже оказывается журналисткой, и мы даже выясняем, что видели друг друга в пресс-центре. Ее зовут Eva Wilson (Ива Уилсон), она австралийка, из Сиднея. Всю дорогу в аэропорт мы разговариваем с ней, много и задушевно, а потом еще и в аэропорту, в кофейне.
Начинается наш разговор с того, что я пожаловалась ей, что лететь мне от двери до двери восемь часов, потому что рейс с пересадкой, хотя, казалось бы, разницы никакой: Европа и Восточная Европа.
– То беда не беда, – ответила мне Ива Уилсон, – мне вот домой лететь двадцать четыре часа.
– Как это? – переспросила я.
– А вот так. Две пересадки, – ответила она, – одна сейчас будет в Риме, а вторая в Сингапуре.
Мы помолчали. Потом я спросила:
– А какое у вас там сейчас время года?
– Весна, – отвечает она и улыбается.
На щеках у нее чудесные ямочки. Позже, в полутемном автобусе, идущем в аэропорт, она рассказывает мне о том, как вечером, после рабочего дня, весь сиднейский бизнес-центр могучим потоком разноцветных машин едет к побережью, и там, оседлывая океанские волны, люди катаются на серф-досках. И на досках с парусом тоже.
На побережье сейчас самая погода, говорит она, поскольку весной океан неспокоен. Правда, вода еще холодновата. Она рассказывает, что даунтаун Сиднея выглядит ничуть не хуже, а может, даже красивее, чем даже сам нью-йоркский Манхэттен. Она все говорит и говорит, нескончаемый поток речи со странным акцентом льется мне в уши, и вот оно, – я понимаю, – волшебство дороги. Мы в пути, и каждый миг здесь бесценен.
Между тем страна-континент, родина кенгуру и утконосов, встает передо мной в совершенно новом свете.
– Ты любишь свою родину? – неожиданно спрашиваю ее я.
– Конечно, – немного удивляется Ива и улыбается при этом столь тепло и счастливо, что мне хочется обнять ее.
Я вижу, как она стремится скорее поглотить те двадцать четыре часа, которые ее с Австралией разделяют.
Вдоволь нарассказывавшись, моя австралийская подруга замолкает, переводя дух и размышляя, очевидно, что бы еще такого мне живописать. Я жду продолжения. Мы улыбчиво смотрим друг на друга. Похоже, Ива решает выслушать мои признания в любви к родине.
Поняв это, я перестаю улыбаться. Я лихорадочно соображаю, как бы подобных признаний избежать, потому что никакого словарного запаса не хватит, чтобы рассказать о моих чувствах к родине. Во всяком случае, моего словарного запаса не хватит – точно.
Оторвавшись от сияющих глаз Ивы, я смотрю в окно, на проносящуюся мимо ночь. Я вспоминаю, как много и пламенно рассказывала нам первая учительница в школе о родине, как мы старательно выводили это слово с большой округлой буквы «Р». Я до сих пор знаю наизусть наш гимн «Союз Нерушимый», я даже помню клятву пионера… Хотя, боюсь, уже не до конца.
Когда началась перестройка, мне было пятнадцать лет. Последующая за ней перестрелка застала меня в возрасте двадцати. Затем началась чудовищная инфляция, иммиграция, продажа всего из дома, чтобы поесть, прозрачное, с какой-то странной синевой в глубине лицо моей матери, работавшей тогда на трех работах, ступор отца и развеселое лицо кукишем вечно пьяного Ёлкина, которого и президентом-то язык не поворачивался назвать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Когда с добытой зубной щеткой я сажусь обратно в такси, то понимаю, что не смогу ее выкинуть никогда. (Она стала моей любимой.) Шампуня у тетки не оказалось, что такое прокладки на каждый день, она вообще не поняла.
На следующий день я рассказываю о своем ночном кошмаре с алкоголицей в аптеке Заре за завтраком. Моя коллега смеется столь заразительно, что только тут до меня и доходит, что история-то – смешная.
– Охохонюшки, – стонет Зара, бросив вилку в омлет и прижимая ко лбу стакан с ледяным грейпфрутовым соком, – ох-х-х. Но только не забудь аптеку мне эту показать…
Потом мы едем на выставку, и все, что я помню от нее, это как Зара спит в шезлонге на полянке для отдыха гостей, между павильонами. Сизые призрачные Альпы заманчиво встают вблизи, светит мягкое солнце, и как во сне передвигаются из павильона в павильон благополучные европейские люди. Все это похоже на сон… Поддавшись соблазну, я бесшумно ступаю по аккуратненькому, хотя и несколько жухлому, газону и подхожу к соседнему шезлонгу. Растянувшись на нем, я думаю о том, что вот это у них зима. И что газон-то жухлый по-зимнему.
Тем же вечером Зара улетает на следующую выставку, а я остаюсь: делать еще материалы и бороться с «Alitalia» за свой чемодан. Я гуляю по старинному маленькому городу, стою у фонтанов, любуюсь на булыжную кладку столетних тротуаров. Я все время одна, я молчу, и мне это нравится. Я буквально вбираю в себя потоки прозрачного теплого зимнего света, я ощущаю эту зиму как одну из самых необыкновенных в своей жизни. Иногда мне кажется, что в этом городе я готова ждать свой чемодан всю жизнь, жить в гостинице без вещей, гулять по городу молча, а потом написать про это сценарий и снять фильм. И получить, конечно же, «Оскар».
Но чемодан мне все-таки возвращают – накануне обратного вылета. Он вскрытый, но все вещи внутри почему-то в сохранности. Собственно, чемодан мне теперь нужен, чтобы взять его в руки и лично отвезти домой. С мстительным чувством я подумываю о том, чтобы снова сдать его в багаж «Alitalia».
К возвращению на родину я готовлюсь вдохновенно. Натерпевшись бытовой аскезы, я жажду добраться до дома как можно скорее. Наша земля, изобильная алмазами и нефтью (пусть даже изобильная – не для меня), предстает перед моим внутренним взором землей обетованной. Теперь, с чемоданом в руках, я всесильна, и я лечу домой! Естественно, от счастья я проспала и встаю на свой первый, очень ранний, рейс не в четыре, а почти в пять утра. Не теряя самообладания, я вызываю в отель такси, которое, по счастливому совпадению («you're lucky», – сказал мне портье, нехорошо улыбаясь), прибывает тут же.
Благополучно добравшись до стоянки автобуса, идущего в аэропорт, я какое-то время не могу понять, где же сама стоянка: вокруг какой-то промышленный пейзаж. Не говорящий по-английски таксист пытается объяснить мне это жестами. Судя по его жестам, автобусная стоянка тут повсюду. Вдали я вижу такую же растерянную, как и я, девушку. Отпустив такси, я неуверенно направляюсь к ней.
Взглянув на наши основательно поюзанные дорожные сумки и обменявшись приветственными улыбками еще издалека, мы с ней одновременно говорим «Hi!». Я как-то сразу проникаюсь к ней симпатией. Она тоже оказывается журналисткой, и мы даже выясняем, что видели друг друга в пресс-центре. Ее зовут Eva Wilson (Ива Уилсон), она австралийка, из Сиднея. Всю дорогу в аэропорт мы разговариваем с ней, много и задушевно, а потом еще и в аэропорту, в кофейне.
Начинается наш разговор с того, что я пожаловалась ей, что лететь мне от двери до двери восемь часов, потому что рейс с пересадкой, хотя, казалось бы, разницы никакой: Европа и Восточная Европа.
– То беда не беда, – ответила мне Ива Уилсон, – мне вот домой лететь двадцать четыре часа.
– Как это? – переспросила я.
– А вот так. Две пересадки, – ответила она, – одна сейчас будет в Риме, а вторая в Сингапуре.
Мы помолчали. Потом я спросила:
– А какое у вас там сейчас время года?
– Весна, – отвечает она и улыбается.
На щеках у нее чудесные ямочки. Позже, в полутемном автобусе, идущем в аэропорт, она рассказывает мне о том, как вечером, после рабочего дня, весь сиднейский бизнес-центр могучим потоком разноцветных машин едет к побережью, и там, оседлывая океанские волны, люди катаются на серф-досках. И на досках с парусом тоже.
На побережье сейчас самая погода, говорит она, поскольку весной океан неспокоен. Правда, вода еще холодновата. Она рассказывает, что даунтаун Сиднея выглядит ничуть не хуже, а может, даже красивее, чем даже сам нью-йоркский Манхэттен. Она все говорит и говорит, нескончаемый поток речи со странным акцентом льется мне в уши, и вот оно, – я понимаю, – волшебство дороги. Мы в пути, и каждый миг здесь бесценен.
Между тем страна-континент, родина кенгуру и утконосов, встает передо мной в совершенно новом свете.
– Ты любишь свою родину? – неожиданно спрашиваю ее я.
– Конечно, – немного удивляется Ива и улыбается при этом столь тепло и счастливо, что мне хочется обнять ее.
Я вижу, как она стремится скорее поглотить те двадцать четыре часа, которые ее с Австралией разделяют.
Вдоволь нарассказывавшись, моя австралийская подруга замолкает, переводя дух и размышляя, очевидно, что бы еще такого мне живописать. Я жду продолжения. Мы улыбчиво смотрим друг на друга. Похоже, Ива решает выслушать мои признания в любви к родине.
Поняв это, я перестаю улыбаться. Я лихорадочно соображаю, как бы подобных признаний избежать, потому что никакого словарного запаса не хватит, чтобы рассказать о моих чувствах к родине. Во всяком случае, моего словарного запаса не хватит – точно.
Оторвавшись от сияющих глаз Ивы, я смотрю в окно, на проносящуюся мимо ночь. Я вспоминаю, как много и пламенно рассказывала нам первая учительница в школе о родине, как мы старательно выводили это слово с большой округлой буквы «Р». Я до сих пор знаю наизусть наш гимн «Союз Нерушимый», я даже помню клятву пионера… Хотя, боюсь, уже не до конца.
Когда началась перестройка, мне было пятнадцать лет. Последующая за ней перестрелка застала меня в возрасте двадцати. Затем началась чудовищная инфляция, иммиграция, продажа всего из дома, чтобы поесть, прозрачное, с какой-то странной синевой в глубине лицо моей матери, работавшей тогда на трех работах, ступор отца и развеселое лицо кукишем вечно пьяного Ёлкина, которого и президентом-то язык не поворачивался назвать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49