По центральной укатанно-щебенчатой улице Ленина, ни на кого не глядя, проходил то один из них, то другой, а может быть, и тот же самый, и в конце концов отца действительно выпустили. Вернулся он гораздо более радостный, но и заметно более печальный. Ему не угодишь. Более того, когда в Магнитогорске органы оказали ему доверие, предложив полегоньку информировать их о настроениях студентов, он, судя даже по его запоздавшему лет на двадцать рассказу, отбивался уже не каркающим, а почти плачущим голосом: "Я сейчас же подаю заявление и возвращаюсь в Чимкент!.." С ним по-хорошему...
Но все же последний контакт с органами закончился для отца еще более благополучно, чем предпоследний: его ведь после ареста даже с работы не уволили - в отличие от директора. Посадили же только нескольких работяг, кто, вероятно, слишком уж усердно таскал через проходную золотишко в бидонах с молоком, выдаваемым за вредность. Я очень гордился, что отец побывал в тюрьме наравне с подлинными героями. Что он признан невиновным - это никакой гордости не вызывало: как же иначе! Только в глубине души скребло разочарование: ясное дело, куда уж моему кроткому папочке в герои... Скажи кто-нибудь тогда, что судьба подарила мне случай отведать такого редкого, исчезающего блюда, как героизм по-еврейски, это даже не показалось бы мне забавным. Героизм, ощущал я, - не покорность, а вызов. Однако чуждый поэзии отец отказался от предлагаемой должности главного инженера, и мы двинули из полутундры в полупустыню. Далекий от истинного героизма, папа не желал оставаться там, где его видели арестантом.
Мое пыльное отражение в уцелевшем треугольнике дверного стекла - разве мама любила такого? Не любила. Но любит. И даже сам я начинаю несколько более нежно относиться к себе, когда вспоминаю, сколь драгоценны для нее и моя плешь, и мои круги пота под мышками, и набрякшие вены на висках, и проседь на псевдочеховской бородке, похожая на потек молочного супа, - она часто повторяет: "Для меня главное, чтобы вы здоровенькие были". Впрочем, моим профессорством она все-таки гордится, хотя, разумеется, я был бы хорош и младшим инженером. Вот для отца профессор - это не хрен собачий, отец чтит науку. И от моих презрительных отзывов о собственной ученой деятельности он законопатил свой М-мир очень давно и предельно прочно.
Любопытно, с общепринятой точки зрения я преуспел в жизни больше, чем мои родители. Но они, в отличие от меня самого, почему-то вовсе не кажутся мне неудачниками: а чего еще надо - работали, были "ото всех" уважаемы, счастливы в браке, вырастили прекрасных детей... Как ни крути, меня невозможно не признать прекрасным сыном. Мне бы такого...
"Сколько радости вы нам доставили!.." - каждый раз начиная мечтательно светиться, много лет повторяет мама, и в эти минуты я просто-таки умиляюсь собой. Катька не верит, будто мне все равно, хороший я или плохой, и, возможно, она права: с меня довольно быть не хуже других, а это у меня выходит само собой - слишком уж низкую планку установили эти "другие".
О, как же я мог забыть о главном своем фантоме - об истине: если человек не желает лгать, творить пакости, ему вдесятеро труднее.
Хотя меня сейчас и нет, эти тощие железные перильца с жалкими потугами на украшения в виде жиденьких синусоидальных балясин, эти отливающие тусклым бетонным глянцем ступени все равно чувствительно обдирают бока моему "мы", больно ушибают его ступни - особенно правую. Я не помню, мне или брату, ненадолго вынырнувшему в реальность из-под тропика Козерога, пришла в голову идея подымать маму на пятый этаж не на клеенчатых носилках, которые на поворотах понадобилось бы ставить на попа, а на стуле. Бывалые грузчики, маму мы должны были поднять и пронести легко и бережно, как поднос с фруктами. Однако, чуть оторвав ее от земли, я почувствовал на верхней губе и на лбу под шапкой неприятный пот и увидел, как такой же холодный бисер проступает на одутловатом лице брата.
А через полминуты мы уже продирались между стеной и перилами, согбенные и задыхающиеся, как солдаты в траншее, волокущие под огнем раненого товарища. Бессильно свисающая мамина нога, как мы ни надрывались, то и дело ударялась о мерзлый бетон свисающей ступней, и мама вскрикивала тоненьким голосом одинокой придорожной птицы - прежде-то заставить ее вскрикнуть могло бы разве что гестапо. У нее и через сорок лет появлялось на лице выражение недоуменной гадливости, когда она вспоминала женщину, позволявшую себе взвизгивать, когда автобус на размытой горной дороге начинал скользить в пропасть: "С ней же ребенок был!.." А мы с братом и при псевдочеховских бороденках, и при жлобских усах оставались для мамы детьми. Однако на пороге нашего с ним двойного инфаркта, кажется, превратились во взрослых. У меня уже хватало сил думать только о том, чтобы ее не уронить.
На каждой площадке, не багровые, а бледные, мы останавливались перевести дух и смахнуть холодный пот (брат сдувал его с моржовых усов, фыркая, как морж). Но и долго держать маму в морозном подъезде тоже было нельзя, несмотря на две пары толстых, обвисающих ползунков из забытой человечеством дешевой чулочной ткани: в отсутствии платья, замененного двумя шерстяными кофтами, слово "колготки" как-то не приходило на ум. Зато силы беспокоиться о том, чтобы ее в этом облачении не увидели соседи, оставили меня где-то после второго перегона - такова российская жизнь: прежде чем убить, она желает напоследок еще и поглумиться. Кажется, мы с братом тоже послужили орудием этой сволочи - реальности без прикрас. Мы даже и развернуть маму, чтобы свисающая нога оказалась сзади, над задними, более низкими ступеньками, догадались этаже что-нибудь на третьем.
У изношенной двери отчего дома я уже совершенно серьезно боялся упасть. И уже совсем не заботился о том, чтобы подготовить отца. Но Катька снова оказалась права: "Если ему ее даже нарисовать..." - она с проницательной хитринкой изобразила рукой некий обобщенный контур, которым с восторгом удовольствуется отец. И он действительно так захлебывался, суетился, семенил...
Мерцая седым лагерным ежиком (ради экономии мыла отец стригся под арбуз), он и сейчас при моем появлении так ликовал, пел и пританцовывал в своем вылинявшем и проносившемся до кисейной прозрачности тренировочном костюмчике, что у меня уже на пороге пробежал холод по раскаленной мокрой шкуре: отец явно старался заглушить какую-то страшную правду. У нас все хорошо, все хорошо, заклинал он реальность - и тут же предъявил мне решающее доказательство, радушным жестом распахнув дверь в уборную: "Вот, пожалуйста, - улыбающаяся мама!" Мама, сидевшая на унитазе, действующей рукой (но дернулась и висящая) попыталась натянуть на колени свою ветхую рубашку ("Гос-споди, какой же все-таки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Но все же последний контакт с органами закончился для отца еще более благополучно, чем предпоследний: его ведь после ареста даже с работы не уволили - в отличие от директора. Посадили же только нескольких работяг, кто, вероятно, слишком уж усердно таскал через проходную золотишко в бидонах с молоком, выдаваемым за вредность. Я очень гордился, что отец побывал в тюрьме наравне с подлинными героями. Что он признан невиновным - это никакой гордости не вызывало: как же иначе! Только в глубине души скребло разочарование: ясное дело, куда уж моему кроткому папочке в герои... Скажи кто-нибудь тогда, что судьба подарила мне случай отведать такого редкого, исчезающего блюда, как героизм по-еврейски, это даже не показалось бы мне забавным. Героизм, ощущал я, - не покорность, а вызов. Однако чуждый поэзии отец отказался от предлагаемой должности главного инженера, и мы двинули из полутундры в полупустыню. Далекий от истинного героизма, папа не желал оставаться там, где его видели арестантом.
Мое пыльное отражение в уцелевшем треугольнике дверного стекла - разве мама любила такого? Не любила. Но любит. И даже сам я начинаю несколько более нежно относиться к себе, когда вспоминаю, сколь драгоценны для нее и моя плешь, и мои круги пота под мышками, и набрякшие вены на висках, и проседь на псевдочеховской бородке, похожая на потек молочного супа, - она часто повторяет: "Для меня главное, чтобы вы здоровенькие были". Впрочем, моим профессорством она все-таки гордится, хотя, разумеется, я был бы хорош и младшим инженером. Вот для отца профессор - это не хрен собачий, отец чтит науку. И от моих презрительных отзывов о собственной ученой деятельности он законопатил свой М-мир очень давно и предельно прочно.
Любопытно, с общепринятой точки зрения я преуспел в жизни больше, чем мои родители. Но они, в отличие от меня самого, почему-то вовсе не кажутся мне неудачниками: а чего еще надо - работали, были "ото всех" уважаемы, счастливы в браке, вырастили прекрасных детей... Как ни крути, меня невозможно не признать прекрасным сыном. Мне бы такого...
"Сколько радости вы нам доставили!.." - каждый раз начиная мечтательно светиться, много лет повторяет мама, и в эти минуты я просто-таки умиляюсь собой. Катька не верит, будто мне все равно, хороший я или плохой, и, возможно, она права: с меня довольно быть не хуже других, а это у меня выходит само собой - слишком уж низкую планку установили эти "другие".
О, как же я мог забыть о главном своем фантоме - об истине: если человек не желает лгать, творить пакости, ему вдесятеро труднее.
Хотя меня сейчас и нет, эти тощие железные перильца с жалкими потугами на украшения в виде жиденьких синусоидальных балясин, эти отливающие тусклым бетонным глянцем ступени все равно чувствительно обдирают бока моему "мы", больно ушибают его ступни - особенно правую. Я не помню, мне или брату, ненадолго вынырнувшему в реальность из-под тропика Козерога, пришла в голову идея подымать маму на пятый этаж не на клеенчатых носилках, которые на поворотах понадобилось бы ставить на попа, а на стуле. Бывалые грузчики, маму мы должны были поднять и пронести легко и бережно, как поднос с фруктами. Однако, чуть оторвав ее от земли, я почувствовал на верхней губе и на лбу под шапкой неприятный пот и увидел, как такой же холодный бисер проступает на одутловатом лице брата.
А через полминуты мы уже продирались между стеной и перилами, согбенные и задыхающиеся, как солдаты в траншее, волокущие под огнем раненого товарища. Бессильно свисающая мамина нога, как мы ни надрывались, то и дело ударялась о мерзлый бетон свисающей ступней, и мама вскрикивала тоненьким голосом одинокой придорожной птицы - прежде-то заставить ее вскрикнуть могло бы разве что гестапо. У нее и через сорок лет появлялось на лице выражение недоуменной гадливости, когда она вспоминала женщину, позволявшую себе взвизгивать, когда автобус на размытой горной дороге начинал скользить в пропасть: "С ней же ребенок был!.." А мы с братом и при псевдочеховских бороденках, и при жлобских усах оставались для мамы детьми. Однако на пороге нашего с ним двойного инфаркта, кажется, превратились во взрослых. У меня уже хватало сил думать только о том, чтобы ее не уронить.
На каждой площадке, не багровые, а бледные, мы останавливались перевести дух и смахнуть холодный пот (брат сдувал его с моржовых усов, фыркая, как морж). Но и долго держать маму в морозном подъезде тоже было нельзя, несмотря на две пары толстых, обвисающих ползунков из забытой человечеством дешевой чулочной ткани: в отсутствии платья, замененного двумя шерстяными кофтами, слово "колготки" как-то не приходило на ум. Зато силы беспокоиться о том, чтобы ее в этом облачении не увидели соседи, оставили меня где-то после второго перегона - такова российская жизнь: прежде чем убить, она желает напоследок еще и поглумиться. Кажется, мы с братом тоже послужили орудием этой сволочи - реальности без прикрас. Мы даже и развернуть маму, чтобы свисающая нога оказалась сзади, над задними, более низкими ступеньками, догадались этаже что-нибудь на третьем.
У изношенной двери отчего дома я уже совершенно серьезно боялся упасть. И уже совсем не заботился о том, чтобы подготовить отца. Но Катька снова оказалась права: "Если ему ее даже нарисовать..." - она с проницательной хитринкой изобразила рукой некий обобщенный контур, которым с восторгом удовольствуется отец. И он действительно так захлебывался, суетился, семенил...
Мерцая седым лагерным ежиком (ради экономии мыла отец стригся под арбуз), он и сейчас при моем появлении так ликовал, пел и пританцовывал в своем вылинявшем и проносившемся до кисейной прозрачности тренировочном костюмчике, что у меня уже на пороге пробежал холод по раскаленной мокрой шкуре: отец явно старался заглушить какую-то страшную правду. У нас все хорошо, все хорошо, заклинал он реальность - и тут же предъявил мне решающее доказательство, радушным жестом распахнув дверь в уборную: "Вот, пожалуйста, - улыбающаяся мама!" Мама, сидевшая на унитазе, действующей рукой (но дернулась и висящая) попыталась натянуть на колени свою ветхую рубашку ("Гос-споди, какой же все-таки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65