Одна стена — та, что являлась одновременно и внешней стеной башни? — была покрыта стальными панелями и выкрашена в матовый черный цвет, по которому через промежутки в несколько метров были выведены белой краской комбинации непонятных мне цифр, букв и знаков. В основном эти буквенно-символьные аббревиатуры мне ничего не говорили, но одна — «ЗАК 66 — 6 ЗАК (СВЕТ)» — показалась какой-то зловещей насмешкой. «Куда меня ведут, — подумал я, придерживая шаг у жуткой аббревиатуры и тут же чувствуя легкий толчок в спину, — чем я им помешал? За что?» Впрочем, эти мысли были практически лишены какой-либо экспрессивности — я как будто вписывал их в один из тех бланков, которые имеют значение только непосредственно в момент заполнения. До и после этого смысла в их существовании не было, да и во время вписывания букв в очерченные линиями графы смысл определялся весьма туманным образом — так положено… Состояние мое и мои мысли на тот момент представляли собой что-то странное: мне положено было думать именно так, я думал именно так, но именно так почему-то не чувствовал. Я словно бы отстранился, и теперь мысли мои и мое состояние в корне противоречили друг другу, и если первые были оправданно паническими, то второе находилось в состоянии абсолютного покоя. По всей видимости, дисбаланс этот был вызван психологическим шоком: страх и неожиданный поворот событий, то есть два минуса, дали в итоге математически закономерный плюс — противоречащее ситуации и далекое от естественности спокойствие…
Вторая стена коридора была покрыта теми же самыми стальными панелями, но некрашеными. И лишь в двух местах на ней были надписи. Первая у самого входа: «Пожарный щит — 88 ТПС» (которая мне ничего, разумеется, не говорила), вторая — как раз напротив жуткой аббревиатуры с тремя шестерками: «ИЗЫДИМ 4 МЕТРА». Вкупе с аббревиатурой это звучало как призыв: «Изыдем же…» И еще эти «четыре метра», которые придавали бессмыслице некий гротескный шарм…
У первой по ходу двери (она напоминала кусок панели, вырванный из одной стены и подвешенный на другую — стальная заплата на черном поле) гвардеец приказал мне остановиться. Я повиновался, ощущая, что все больше отстраняюсь от происходящего и превращаюсь в наблюдателя… Я не сопротивлялся этому состоянию, напротив, пытался как можно глубже в него погрузиться. Оно казалось мне единственным, хотя и весьма призрачным способом избежать ужаса в чистом виде. Правда, я не надеялся, что смогу сохранить отстраненность, когда мне начнут причинять боль. Боль — самое отрезвляющее средство, и тут никаких иллюзий я не строил и не питал. А в том, что именно это и должно произойти, я не сомневался, иначе не было смысла ни в действиях гвардейца, ни в самом факте моего вызова из архива. Впрочем, смысла причинять мне боль я по-прежнему не видел, но вполне резонно сомневался, что меня станут об этом спрашивать.
И все же. Всю информацию, которую мог потребовать у меня Вацлавски или любой другой представитель гарнизона, я бы предоставил добровольно и без возражений. А никакого другого интереса я не представлял. Так какой смысл был во всем происходящем в таком случае?
Мой конвойный — теперь я думал о нем именно так — встал чуть правее дверного проема и толкнул дверь. При этом я заметил, что к самой двери он стоит как бы вполоборота. В тот же миг в лицо мне неожиданно ударил луч света, настолько яркий, что я мгновенно ослеп, хотя коридор был неплохо освещен. Я застыл на месте, не зная, что делать, ничего не видя и совершенно не представляя, что, собственно, от меня требуется в данной ситуации. Потом чья-то тяжелая рука легла мне на плечи.
— Если ты с ним заодно, — едва расслышал я тихий шепот гвардейца, — я тебе кадык выгрызу, старая мразь…
Сказав это, он толкнул меня, еще меньше понимающего, в дверной проем, причем на этот раз сил не сдерживал, и я, ослепленный и растерянный, охнув, растянулся на полу, сильно приложившись больным коленом, плечом и щекой. Кожа на щеке, кажется, тут же лопнула…
Я услышал, как закрылась дверь, но в тот момент был полностью поглощен той самой болью, о которой мысленно рассуждал еще мгновение назад. Отстраненность, как я и ожидал, слетела мгновенно, и вместе с болью вернулся страх, пронзив тело и буквально парализовав меня. «Началось», — металось в голове стремительными рикошетами, а сам я почему-то все время ждал, что меня ударят в лицо. Ударят, разумеется, ногой, ведь я так и лежал на полу, скорчившись от страха и боли. Самое ужасное, что свет по-прежнему бил мне в глаза, и я понятия не имел, откуда меня ударят, потому просто закрыл голову руками. Но это казалось такой несерьезной защитой…
Нет ничего более противного человеческому сознанию, чем ощущение боли. Не какие-то абстрактные понятия, призванные подменять значение боли некими вербальными эквивалентами, а сама боль — непосредственное ощущение (опосредованное ощущение человеку недоступно), когда нервные окончания по всему организму начинают вопить, взывая к мозгу о помощи. Ведь боль — это всегда некая неполадка в организме, неважно, естественная или искусственно вызванная. Впрочем, я глубоко сомневаюсь, что неполадки могут быть естественными… Более того, то, что принято называть снисхождением, сочувствием к чужой боли, есть ни что иное, как сочувствие к своей, НЕКОГДА УЖЕ ИСПЫТАННОЙ боли. Иными словами, мы сочувствуем своей памяти о боли. Человек смотрит, как страдает на пыточном столе некий хомо сапиенс, которому вбили в зуб стальной штырь, и неосознанно задает себе вопрос — что бы чувствовал я в этой ситуации? И услужливый мозг передает этот вопрос нервным окончаниям в зубе. Разумеется, боли мы не чувствуем, но мы чувствуем, где именно она могла бы быть. Гипотетическая, но локализованная боль подтверждается визуальной картинкой страдающего человека. И видя его страдания, мы морщимся и жалеем самих себя в страхе перед болью, которую испытывали бы на месте того, кого пытают. Впрочем, визуальный ряд не обязателен, достаточно представить эту картину. Что, кстати, показательно. Наши ощущения и в том и в другом случае будут однозначны, и это ясно говорит об их источнике и предпосылках. Правда, глядя на того, кого пытают, мы будем также испытывать некое давление того, что принято считать наработанными нормами социальной морали.
Страдание одного человека в глазах другого — неправильно, неверно, не принято в хорошем обществе. Непризнание этого есть преступление. И тут стоит согласиться — человек, который не страшится собственной боли (неполадок в своем организме), психически нездоров, неполноценен. Не испытывая страха перед собственной болью, он способен без зазрения совести причинить боль другому существу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98
Вторая стена коридора была покрыта теми же самыми стальными панелями, но некрашеными. И лишь в двух местах на ней были надписи. Первая у самого входа: «Пожарный щит — 88 ТПС» (которая мне ничего, разумеется, не говорила), вторая — как раз напротив жуткой аббревиатуры с тремя шестерками: «ИЗЫДИМ 4 МЕТРА». Вкупе с аббревиатурой это звучало как призыв: «Изыдем же…» И еще эти «четыре метра», которые придавали бессмыслице некий гротескный шарм…
У первой по ходу двери (она напоминала кусок панели, вырванный из одной стены и подвешенный на другую — стальная заплата на черном поле) гвардеец приказал мне остановиться. Я повиновался, ощущая, что все больше отстраняюсь от происходящего и превращаюсь в наблюдателя… Я не сопротивлялся этому состоянию, напротив, пытался как можно глубже в него погрузиться. Оно казалось мне единственным, хотя и весьма призрачным способом избежать ужаса в чистом виде. Правда, я не надеялся, что смогу сохранить отстраненность, когда мне начнут причинять боль. Боль — самое отрезвляющее средство, и тут никаких иллюзий я не строил и не питал. А в том, что именно это и должно произойти, я не сомневался, иначе не было смысла ни в действиях гвардейца, ни в самом факте моего вызова из архива. Впрочем, смысла причинять мне боль я по-прежнему не видел, но вполне резонно сомневался, что меня станут об этом спрашивать.
И все же. Всю информацию, которую мог потребовать у меня Вацлавски или любой другой представитель гарнизона, я бы предоставил добровольно и без возражений. А никакого другого интереса я не представлял. Так какой смысл был во всем происходящем в таком случае?
Мой конвойный — теперь я думал о нем именно так — встал чуть правее дверного проема и толкнул дверь. При этом я заметил, что к самой двери он стоит как бы вполоборота. В тот же миг в лицо мне неожиданно ударил луч света, настолько яркий, что я мгновенно ослеп, хотя коридор был неплохо освещен. Я застыл на месте, не зная, что делать, ничего не видя и совершенно не представляя, что, собственно, от меня требуется в данной ситуации. Потом чья-то тяжелая рука легла мне на плечи.
— Если ты с ним заодно, — едва расслышал я тихий шепот гвардейца, — я тебе кадык выгрызу, старая мразь…
Сказав это, он толкнул меня, еще меньше понимающего, в дверной проем, причем на этот раз сил не сдерживал, и я, ослепленный и растерянный, охнув, растянулся на полу, сильно приложившись больным коленом, плечом и щекой. Кожа на щеке, кажется, тут же лопнула…
Я услышал, как закрылась дверь, но в тот момент был полностью поглощен той самой болью, о которой мысленно рассуждал еще мгновение назад. Отстраненность, как я и ожидал, слетела мгновенно, и вместе с болью вернулся страх, пронзив тело и буквально парализовав меня. «Началось», — металось в голове стремительными рикошетами, а сам я почему-то все время ждал, что меня ударят в лицо. Ударят, разумеется, ногой, ведь я так и лежал на полу, скорчившись от страха и боли. Самое ужасное, что свет по-прежнему бил мне в глаза, и я понятия не имел, откуда меня ударят, потому просто закрыл голову руками. Но это казалось такой несерьезной защитой…
Нет ничего более противного человеческому сознанию, чем ощущение боли. Не какие-то абстрактные понятия, призванные подменять значение боли некими вербальными эквивалентами, а сама боль — непосредственное ощущение (опосредованное ощущение человеку недоступно), когда нервные окончания по всему организму начинают вопить, взывая к мозгу о помощи. Ведь боль — это всегда некая неполадка в организме, неважно, естественная или искусственно вызванная. Впрочем, я глубоко сомневаюсь, что неполадки могут быть естественными… Более того, то, что принято называть снисхождением, сочувствием к чужой боли, есть ни что иное, как сочувствие к своей, НЕКОГДА УЖЕ ИСПЫТАННОЙ боли. Иными словами, мы сочувствуем своей памяти о боли. Человек смотрит, как страдает на пыточном столе некий хомо сапиенс, которому вбили в зуб стальной штырь, и неосознанно задает себе вопрос — что бы чувствовал я в этой ситуации? И услужливый мозг передает этот вопрос нервным окончаниям в зубе. Разумеется, боли мы не чувствуем, но мы чувствуем, где именно она могла бы быть. Гипотетическая, но локализованная боль подтверждается визуальной картинкой страдающего человека. И видя его страдания, мы морщимся и жалеем самих себя в страхе перед болью, которую испытывали бы на месте того, кого пытают. Впрочем, визуальный ряд не обязателен, достаточно представить эту картину. Что, кстати, показательно. Наши ощущения и в том и в другом случае будут однозначны, и это ясно говорит об их источнике и предпосылках. Правда, глядя на того, кого пытают, мы будем также испытывать некое давление того, что принято считать наработанными нормами социальной морали.
Страдание одного человека в глазах другого — неправильно, неверно, не принято в хорошем обществе. Непризнание этого есть преступление. И тут стоит согласиться — человек, который не страшится собственной боли (неполадок в своем организме), психически нездоров, неполноценен. Не испытывая страха перед собственной болью, он способен без зазрения совести причинить боль другому существу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98