зеленовато-серебристая кора тополя изрезана бесчисленными знаками, именами с плюсами и минусами, сердцами, пронзенными стрелами… иные из шрамов уже затянуло оплывшее время.
Вокруг мертвая тишина. Игнат движется напрямик, послушный ее зову. За киоском, привалившись к древнему древу, на ворохе багряной листвы, сметенной в этот тихий закуток все тем же свирепым полуночником, лежит больничная парочка: он – в полосатой арестантской пижаме, она – в домашнем красном халатике. Девушка лежит, запрокинув голову и обхватив шею парня тонкими руками. Склонясь над ней, он тянется к ее губам, а она, зажмурив глаза, озорно дует ему в лицо и смеется. Игнат резко сворачивает и валит зарослями, ломая кусты. Перед глазами его стоит белое, с трепещущей голубой прожилкой колено девушки над откинувшейся полой халата, а в ушах – ее чуть хрипловатый, ломкий хохот пацанки. «И не холодно им, – думает Игнат, – и ничего им не страшно. Они сами себе и светлое солнышко, и соловьи».
Яркая зелень открывшейся перед ним поляны ударяет его по глазам. Он трет веки костяшками пальцев и идет дальше, туда, где видятся ему сквозь зыбкую завесу слез мать и дитя на изумрудной лужайке. Склонившись над малышом и придерживая его на весу за ручки, юная женщина учит младенца ходить. Сейчас он сделает первый шаг в своей жизни: уже приподнял ножку, но не донес до земли – вот-вот упадет. Мальчуган повернул лицо к маме, смеется, но занесенная ножка тянет его вперед, он рвется из рук… у него свое самолюбие! Игната вовсе не удивляет ядовитая зелень поляны – и среди зимы, случается, разгребешь сугроб, а оттуда полыхнет свежим и чистым маем; и не удивляет его нагота женщины и ребенка – ведь они только что вышли на берег и идут к месту, где сброшено платье; но до глубины души потрясает его мгновенное пронзительное прозрение, что это его женщина, зыбкая, как дымок над крышей в безветрии, ведет к нему по траве его, Игнатова, мальчугана. Он жадно разглядывает это впервые ему представшее въяве зрелое нежное тело, ноги с удлиненными икрами, бедра и грудь, длинные деликатные руки и пухлое ядреное тельце ребенка. Конечно, Игнат понимает, что перед ним дешевая парковая скульптура – замшелый потрескавшийся цемент местами раскрошен, обнажив ржавую арматуру; зияющая трещина разрывает тело матери от плеча и до лона, да и локоть отбит. Все так… но в душе его развязалась буря – она только ждала малейшего толчка извне, чтобы грянуть и перевернуть вверх тормашками мир, – его сомнительное равновесие Игнат изо всех сил старался не расплескать. Он знает, боится, что если сейчас подойдет к этой изувеченной статуе, ощутит кончиками пальцев ее мертвенный холод и промозглую ноябрьскую слизь, то не вынесет своего сиротства – разревется, начнет клясть все на свете. Но и отвести взгляд от этой каменной бабы он тоже не в силах. И чтобы хоть как-то самого себя ободрить и обмануть, Игнат говорит: «Видишь, Анна, вот такой я тебя представлял в своих снах». – «Ладно, брось… Уже смеркается, торопись. Не поспеешь домой, заночуешь в дороге. Что ты засмотрелся на эту бесстыжую? Она ведь голая вся!» – «Еще капельку посмотрю и пойду. Честное слово, пойду…»
Игнат пятится назад. Он хочет прощальным взором обнять ее вместе с лужайкой, запечатлеть и с собой унести. Нет, еще близко, нужно отойти чуть подальше. Продирается спиной сквозь цепкий терновник. Что-то ухватило его сзади за куртку и держит. Заведя руку за спину, нащупывает ветвь, отдирает ее от себя, отводит не поворачиваясь, поворачивается. Вырвавшаяся лапа звезданула его по глазам… кровью умылся. От боли присел. Хватается за лицо: оно все изъязвлено шипами, липкое от влаги, сочащейся между пальцами. Глаза не видят, и, кажется, навсегда. Смеясь встал, поймал, нашарив в воздухе, ослепившую его ветку акации – это была мощная разлапистая ветвь с гремучими стручьями и иглами величиною с ладонь, – с веселым бешенством рванул ее на себя и с хрустом выворотил из ствола. Обдирая ладони, очистил от стручьев и посторонних отростков, ударил о землю – звенит! Отменный выдался посох. Игнат выставил его вперед на всю длину руки и шагнул следом.
И снова выбросил, и снова шагнул. Теперь ему совсем хорошо – он не один, он с этим посохом весь мир обойдет, только бы выбраться на дорогу. Не успел подумать, мимо с бешеной скоростью проносится грузовик: в ноздри шибает горячий бензинный дух. А за ним и второй, чиркнув Игната бортом по плечу. Он слышит отчаянный визг тормозов. Чья-то грубая шершавая ладонь ложится на его руку, сжимающую посох…
– Добрый человек, да ты весь в крови! Дай переведу через улицу…
Сквозь кровавую пелену перед Игнатом брезжут огни. Всю мостовую запрудили машины, они сигналят, гудят. Кто-то, тень человека, выводит его на тротуар. Наскоро потрепав Игната по плечу, милосердный водитель растаял. Машины потекли своей чередой, улица пустеет. Одинокий Игнат стоит на краю тротуара, сжимая свою верную кушму… и как она у него в руке оказалась, ума не приложит. Оббил ее о колено, водружает на место. Слава богу, что-то он еще видит. «Комедия, ей-богу, комедия!» – уперев руки в боки, хохочет Игнат. И, пока огни города не погрузились во тьму, спешит свернуть с сияющей магистрали на тихую улочку, а там еще вбок, в переулочек. Теперь, без посоха, в стремительно сходящихся сумерках, уходя все далее на окраины, в глушь, Игнат снова бредет на ощупь. Он уже привычно жмется к краю пешеходной дорожки, подальше от людских глаз, от справных хозяйских заборов, от монументальной дощатой ограды с гирляндой лампочек под плоскими жестяными козырьками, тянущейся вокруг недостроенных корпусов механзавода, гудящих на ветру пустыми проемами окон. С трудом перешагивает через черные кучи прелой листвы, поочередно притрагиваясь к хрупким саженцам, выстроившимся вдоль дороги взамен вывороченных с корнями и еще не увезенных отсюда стволов вековых акаций. То ему кажется, что он слишком забрал вправо, то ноги сами уводят его еще правее.
За новостройкой его ждет и вовсе тихая улочка, незнакомая, но, похоже, искомая.
Куда теперь поворотить ему?
Над перекрестком пляшет фонарь, раскачивая в окрестной тьме два старых саманных домишка. Первый из них, жилой, совсем в землю врос, так что окна его с наружными ставнями стоят на тротуаре, сложенном из плиток с мерцающими кое-где квадратными блюдечками льда; второй, двухэтажный, вроде бы и есть легендарная Иосубова лавчонка… стены ее вспучились и облупились от времени, кровля прогнила и давно провалилась, ветер свищет в провалах развороченных рам. А ведь когда-то была она украшением здешней мастеровой слободы. Видать, красовались в ее витринах роскошные дары колониальных товаров, как-то: керосин, спички, сало, свечи, пышные восточные сладости – рахат-лукум, щербет, на палочках петушки, веселенький креп-жоржет, контрабандные умытые брильянты в сотни карат, турецкий душистый табак, ученические тетради в клетку и косую линейку, ластики, бенгальские огни, стопки узорчатой черепицы «Руа-фрер», косы и топоры, книжки, синька, лифчики и прочий немыслимый дамский конфекцион здешних бедных красавиц – словом, все то, чем рассчитывала торговать Иосубова немочка или кто ее там разберет…
Постоял Игнат у давно остывшего пепелища убогой Иосубовой юности, припомнил пылкие отцовы россказни, освещавшие все его детство, хмыкнул, снял кушму и вытер ею окровавленное лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Вокруг мертвая тишина. Игнат движется напрямик, послушный ее зову. За киоском, привалившись к древнему древу, на ворохе багряной листвы, сметенной в этот тихий закуток все тем же свирепым полуночником, лежит больничная парочка: он – в полосатой арестантской пижаме, она – в домашнем красном халатике. Девушка лежит, запрокинув голову и обхватив шею парня тонкими руками. Склонясь над ней, он тянется к ее губам, а она, зажмурив глаза, озорно дует ему в лицо и смеется. Игнат резко сворачивает и валит зарослями, ломая кусты. Перед глазами его стоит белое, с трепещущей голубой прожилкой колено девушки над откинувшейся полой халата, а в ушах – ее чуть хрипловатый, ломкий хохот пацанки. «И не холодно им, – думает Игнат, – и ничего им не страшно. Они сами себе и светлое солнышко, и соловьи».
Яркая зелень открывшейся перед ним поляны ударяет его по глазам. Он трет веки костяшками пальцев и идет дальше, туда, где видятся ему сквозь зыбкую завесу слез мать и дитя на изумрудной лужайке. Склонившись над малышом и придерживая его на весу за ручки, юная женщина учит младенца ходить. Сейчас он сделает первый шаг в своей жизни: уже приподнял ножку, но не донес до земли – вот-вот упадет. Мальчуган повернул лицо к маме, смеется, но занесенная ножка тянет его вперед, он рвется из рук… у него свое самолюбие! Игната вовсе не удивляет ядовитая зелень поляны – и среди зимы, случается, разгребешь сугроб, а оттуда полыхнет свежим и чистым маем; и не удивляет его нагота женщины и ребенка – ведь они только что вышли на берег и идут к месту, где сброшено платье; но до глубины души потрясает его мгновенное пронзительное прозрение, что это его женщина, зыбкая, как дымок над крышей в безветрии, ведет к нему по траве его, Игнатова, мальчугана. Он жадно разглядывает это впервые ему представшее въяве зрелое нежное тело, ноги с удлиненными икрами, бедра и грудь, длинные деликатные руки и пухлое ядреное тельце ребенка. Конечно, Игнат понимает, что перед ним дешевая парковая скульптура – замшелый потрескавшийся цемент местами раскрошен, обнажив ржавую арматуру; зияющая трещина разрывает тело матери от плеча и до лона, да и локоть отбит. Все так… но в душе его развязалась буря – она только ждала малейшего толчка извне, чтобы грянуть и перевернуть вверх тормашками мир, – его сомнительное равновесие Игнат изо всех сил старался не расплескать. Он знает, боится, что если сейчас подойдет к этой изувеченной статуе, ощутит кончиками пальцев ее мертвенный холод и промозглую ноябрьскую слизь, то не вынесет своего сиротства – разревется, начнет клясть все на свете. Но и отвести взгляд от этой каменной бабы он тоже не в силах. И чтобы хоть как-то самого себя ободрить и обмануть, Игнат говорит: «Видишь, Анна, вот такой я тебя представлял в своих снах». – «Ладно, брось… Уже смеркается, торопись. Не поспеешь домой, заночуешь в дороге. Что ты засмотрелся на эту бесстыжую? Она ведь голая вся!» – «Еще капельку посмотрю и пойду. Честное слово, пойду…»
Игнат пятится назад. Он хочет прощальным взором обнять ее вместе с лужайкой, запечатлеть и с собой унести. Нет, еще близко, нужно отойти чуть подальше. Продирается спиной сквозь цепкий терновник. Что-то ухватило его сзади за куртку и держит. Заведя руку за спину, нащупывает ветвь, отдирает ее от себя, отводит не поворачиваясь, поворачивается. Вырвавшаяся лапа звезданула его по глазам… кровью умылся. От боли присел. Хватается за лицо: оно все изъязвлено шипами, липкое от влаги, сочащейся между пальцами. Глаза не видят, и, кажется, навсегда. Смеясь встал, поймал, нашарив в воздухе, ослепившую его ветку акации – это была мощная разлапистая ветвь с гремучими стручьями и иглами величиною с ладонь, – с веселым бешенством рванул ее на себя и с хрустом выворотил из ствола. Обдирая ладони, очистил от стручьев и посторонних отростков, ударил о землю – звенит! Отменный выдался посох. Игнат выставил его вперед на всю длину руки и шагнул следом.
И снова выбросил, и снова шагнул. Теперь ему совсем хорошо – он не один, он с этим посохом весь мир обойдет, только бы выбраться на дорогу. Не успел подумать, мимо с бешеной скоростью проносится грузовик: в ноздри шибает горячий бензинный дух. А за ним и второй, чиркнув Игната бортом по плечу. Он слышит отчаянный визг тормозов. Чья-то грубая шершавая ладонь ложится на его руку, сжимающую посох…
– Добрый человек, да ты весь в крови! Дай переведу через улицу…
Сквозь кровавую пелену перед Игнатом брезжут огни. Всю мостовую запрудили машины, они сигналят, гудят. Кто-то, тень человека, выводит его на тротуар. Наскоро потрепав Игната по плечу, милосердный водитель растаял. Машины потекли своей чередой, улица пустеет. Одинокий Игнат стоит на краю тротуара, сжимая свою верную кушму… и как она у него в руке оказалась, ума не приложит. Оббил ее о колено, водружает на место. Слава богу, что-то он еще видит. «Комедия, ей-богу, комедия!» – уперев руки в боки, хохочет Игнат. И, пока огни города не погрузились во тьму, спешит свернуть с сияющей магистрали на тихую улочку, а там еще вбок, в переулочек. Теперь, без посоха, в стремительно сходящихся сумерках, уходя все далее на окраины, в глушь, Игнат снова бредет на ощупь. Он уже привычно жмется к краю пешеходной дорожки, подальше от людских глаз, от справных хозяйских заборов, от монументальной дощатой ограды с гирляндой лампочек под плоскими жестяными козырьками, тянущейся вокруг недостроенных корпусов механзавода, гудящих на ветру пустыми проемами окон. С трудом перешагивает через черные кучи прелой листвы, поочередно притрагиваясь к хрупким саженцам, выстроившимся вдоль дороги взамен вывороченных с корнями и еще не увезенных отсюда стволов вековых акаций. То ему кажется, что он слишком забрал вправо, то ноги сами уводят его еще правее.
За новостройкой его ждет и вовсе тихая улочка, незнакомая, но, похоже, искомая.
Куда теперь поворотить ему?
Над перекрестком пляшет фонарь, раскачивая в окрестной тьме два старых саманных домишка. Первый из них, жилой, совсем в землю врос, так что окна его с наружными ставнями стоят на тротуаре, сложенном из плиток с мерцающими кое-где квадратными блюдечками льда; второй, двухэтажный, вроде бы и есть легендарная Иосубова лавчонка… стены ее вспучились и облупились от времени, кровля прогнила и давно провалилась, ветер свищет в провалах развороченных рам. А ведь когда-то была она украшением здешней мастеровой слободы. Видать, красовались в ее витринах роскошные дары колониальных товаров, как-то: керосин, спички, сало, свечи, пышные восточные сладости – рахат-лукум, щербет, на палочках петушки, веселенький креп-жоржет, контрабандные умытые брильянты в сотни карат, турецкий душистый табак, ученические тетради в клетку и косую линейку, ластики, бенгальские огни, стопки узорчатой черепицы «Руа-фрер», косы и топоры, книжки, синька, лифчики и прочий немыслимый дамский конфекцион здешних бедных красавиц – словом, все то, чем рассчитывала торговать Иосубова немочка или кто ее там разберет…
Постоял Игнат у давно остывшего пепелища убогой Иосубовой юности, припомнил пылкие отцовы россказни, освещавшие все его детство, хмыкнул, снял кушму и вытер ею окровавленное лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29