Усталость поднесла ему сюрприз – незнакомую раньше блуждающую боль, ещё не знавшую, где ей осесть, и пока Алиса говорила, эта боль уводила его назад, в молодость Алисы и его собственную, в те времена, когда Алиса принадлежала случаю и своей семье, обременённой дочерьми, которые понимали, что они – обуза, и яростно боролись за существование. Одна из трёх сестёр Алисы по вечерам играла на скрипке в кинотеатре, другая была манекенщицей у Лелона и питалась только чёрным кофе. Алиса рисовала, делала выкройки платьев, иногда продавала эскизы интерьеров и мебели. «Четыре Музы», как их называли, составили весьма посредственный струнно-фортепианный квартет и играли в большом кафе, которое как-то вдруг прогорело. Красоту старшей из сестёр, Эрмины, стало обрамлять – до середины туловища – окошечко кассы по предварительной продаже билетов, когда Мишель заделался летним директором театра на площади Звезды. Но он полюбил наименее красивую из этих четырёх девушек, бойких, сметливых, элегантных в своей бедности и ничуть не склонных к смирению. «Если бы я втюрился в Коломбу или в Ласочку, случилось бы со мной то же самое или нет?..» От звука минорного голоса Алисы он погрузился в раздумья и в какую-то странную беспечность, но знал, что поневоле вернётся в сегодняшний день, когда она дойдёт до худшего… «Что ж, – вздохнул он про себя, – приближаемся к потопу…»
– Ты помнишь также, что велел Амброджо ничего не предпринимать без моего ведома, не давать ни строчки рекламы в газеты, не обсудив со мной и без моего полуночного звонка тебе…
«Амброджо! – вдруг встрепенулся он. – Да-да, Амброджо! Как же это я почти не вспоминал о нём с утра? Этот Амброджо…»
Он не хотел перебивать Алису и всё же перебил:
– Обсудить с тобой, обсудить… А телефон на что?
Она заставляла себя говорить спокойно и деловито, то опуская глаза на сигарету, которую тушила, то вглядываясь сквозь свет лампы в лицо Мишеля.
– Вот именно – телефон, – вдруг нашлась она. – Однажды он с трудом узнал мой голос по телефону – в то утро мне прижигали горло, – и встревожился, а после обеда…
Она импровизировала без труда, успокаивающий ритм банальной лжи увлекал за собой. «Это неправда, – признавалась она себе, – но выдумка, очень близкая к правде».
– …А когда он увидел, в каком я состоянии, то сказал: «Как, вы не сообщили Арбеза, что у вас тридцать восемь и восемь? Да ведь это безумие! Бросайте всё! Здесь и делать-то почти нечего, я всё возьму на себя и каждый день буду вам давать отчёт о сборах в театре на площади Звезды и о репетициях "Золотого скарабея"»…Что?
– Я ничего не сказал, – ответил Мишель.
– А! Мне показалось… Теперь ты хоть немного представляешь себе ситуацию?
– Очень даже, – сказал Мишель. – Ты выздоравливаешь. Твоя комната, где всегда слишком жарко. Розовые простыни. Твоя слабость, взгляд сонной камбоджийки, которая слишком много курила… Этот парень из Ниццы приносит тебе розы и говорит с тобой о счетах на мотив: «Мой свирепый поцелуй…»
Он судорожно закашлялся, вынужден был встать, чтобы глотнуть полуостывшего липового отвара, и снова сел на диван. Алиса успела заметить, что лицо у него смятенное и озадаченное, а глаза налились кровью.
– Продолжай, я тебя слушаю.
Она тоже – передышки ради – выпила отвара, мозг её работал быстро и чётко. Над затихшими полями соловей-виртуоз начал свою ночную сюиту трелей, звучных флейтовых нот, вариаций на бесконечном дыхании, одиноких звуков, похожих на жемчужину, скатившуюся с влюблённой жабы. «Он тоже слышит, – поняла Алиса. – Он думает об этом. Думает о прошлой ночи. Будь осторожна».
Она ощутила второе дыхание, словно опытный пловец.
– Нет, – сказала она. – Всё было не так. Совсем не так. Я и сама вполне могла бы вообразить… то, что вообразил ты. Но этот парень…
Она остановилась – хотела проверить, стерпит ли Мишель, что она так называет Амброджо.
– …этот парень, когда я узнала его получше, оказался совсем не таким, как я думала. Да, представь себе. Он… тоньше, гораздо содержательнее, чем можно было подумать, он… увлекается массой всего такого, что меня когда-то занимало… Он музыкант… Поэтому мы с ним много разговаривали… Что?
– Я ничего не говорю, – ответил Мишель. – Я только смеюсь.
Она грустно взглянула ему в лицо, почти неразличимое в темноте.
– Мишель, прошу тебя… Я стараюсь как могу, вот и ты тоже постарайся быть искреннее, проще, иначе станет невозможным то, о чём ты меня просил и что я силюсь сделать. Тебе тоже приходилось болеть, и ты знаешь, что такое выздоровление, это состояние… неуверенности, головокружения от малейшей усталости, эта потребность в доверии и поддержке…
Она увидела, как среди сумрака поднялась его тонкая рука, и запнулась.
– Хотелось бы, – сказал он почти громко, – очень хотелось бы, чтобы ты не говорила о своём выздоровлении. Пропусти это. И расскажи остальное. Только остальное.
Она приняла этот мяч с лёгкостью хорошего игрока.
– А остального-то и нет! – воскликнула она. – Ты же не заставишь меня рассказывать во всех подробностях, как после долгой беседы наступает минута самозабвения – результат лихорадочного возбуждения в поздний час… свидетельство – да, пусть излишнее, и даже неуместное – доверия и дружбы, которая щедро раскрылась один раз и сочла бы бессовестным не раскрыться снова…
От непомерного усилия у неё покраснели глаза и скулы. Она встала, прошлась и уронила руки, громко жалуясь:
– Стыдно заставлять меня рассказывать… Стыдно… И это ничего не даст, ничего не поправит… Наоборот… Если ты думаешь, что я в глубине души смогу тебе это простить… теперь-то ты доволен, конечно же…
Она распахнула дверь в сад и вобрала в себя дыхание весенней ночи, до того совершенной, до того великолепно украшенной недвижными ароматами, неосязаемой влажностью, соловьиным пением и луной, что на глаза ей навернулись гневные слёзы: «Нет, это слишком глупо… Такая ночь! Испортить такую ночь, когда мы могли бы, укрывшись, посидеть на скамейке, поглядеть, как смещаются звёзды и заходит луна…»
Она вдруг по-настоящему оценила позднюю пору любви, безбурное время, когда любовное влечение упокаивается в сокровенных глубинах сердца, и обернулась, желая спасти всё то, чему грозила гибель. В тот же миг до неё дошло, что Мишель молчит. Он всё ещё полулежал на диване, опершись на локоть.
– Мишель!
– Да?
– Что с тобой?
– Со мной ничего.
Мужество покинуло её, она села.
– Можно узнать, о чём ты думаешь? Ты вынудил меня всё рассказать. Можем мы теперь рассчитывать на мир, на сносное существование?
– Хм! – пренебрежительно промолвил он, – ты не так уж много мне рассказала. Если не считать самого худшего…
– Какого худшего?
Он вскочил, оказавшись в освещённом пространстве, и стало видно, как изменилось и осунулось его лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
– Ты помнишь также, что велел Амброджо ничего не предпринимать без моего ведома, не давать ни строчки рекламы в газеты, не обсудив со мной и без моего полуночного звонка тебе…
«Амброджо! – вдруг встрепенулся он. – Да-да, Амброджо! Как же это я почти не вспоминал о нём с утра? Этот Амброджо…»
Он не хотел перебивать Алису и всё же перебил:
– Обсудить с тобой, обсудить… А телефон на что?
Она заставляла себя говорить спокойно и деловито, то опуская глаза на сигарету, которую тушила, то вглядываясь сквозь свет лампы в лицо Мишеля.
– Вот именно – телефон, – вдруг нашлась она. – Однажды он с трудом узнал мой голос по телефону – в то утро мне прижигали горло, – и встревожился, а после обеда…
Она импровизировала без труда, успокаивающий ритм банальной лжи увлекал за собой. «Это неправда, – признавалась она себе, – но выдумка, очень близкая к правде».
– …А когда он увидел, в каком я состоянии, то сказал: «Как, вы не сообщили Арбеза, что у вас тридцать восемь и восемь? Да ведь это безумие! Бросайте всё! Здесь и делать-то почти нечего, я всё возьму на себя и каждый день буду вам давать отчёт о сборах в театре на площади Звезды и о репетициях "Золотого скарабея"»…Что?
– Я ничего не сказал, – ответил Мишель.
– А! Мне показалось… Теперь ты хоть немного представляешь себе ситуацию?
– Очень даже, – сказал Мишель. – Ты выздоравливаешь. Твоя комната, где всегда слишком жарко. Розовые простыни. Твоя слабость, взгляд сонной камбоджийки, которая слишком много курила… Этот парень из Ниццы приносит тебе розы и говорит с тобой о счетах на мотив: «Мой свирепый поцелуй…»
Он судорожно закашлялся, вынужден был встать, чтобы глотнуть полуостывшего липового отвара, и снова сел на диван. Алиса успела заметить, что лицо у него смятенное и озадаченное, а глаза налились кровью.
– Продолжай, я тебя слушаю.
Она тоже – передышки ради – выпила отвара, мозг её работал быстро и чётко. Над затихшими полями соловей-виртуоз начал свою ночную сюиту трелей, звучных флейтовых нот, вариаций на бесконечном дыхании, одиноких звуков, похожих на жемчужину, скатившуюся с влюблённой жабы. «Он тоже слышит, – поняла Алиса. – Он думает об этом. Думает о прошлой ночи. Будь осторожна».
Она ощутила второе дыхание, словно опытный пловец.
– Нет, – сказала она. – Всё было не так. Совсем не так. Я и сама вполне могла бы вообразить… то, что вообразил ты. Но этот парень…
Она остановилась – хотела проверить, стерпит ли Мишель, что она так называет Амброджо.
– …этот парень, когда я узнала его получше, оказался совсем не таким, как я думала. Да, представь себе. Он… тоньше, гораздо содержательнее, чем можно было подумать, он… увлекается массой всего такого, что меня когда-то занимало… Он музыкант… Поэтому мы с ним много разговаривали… Что?
– Я ничего не говорю, – ответил Мишель. – Я только смеюсь.
Она грустно взглянула ему в лицо, почти неразличимое в темноте.
– Мишель, прошу тебя… Я стараюсь как могу, вот и ты тоже постарайся быть искреннее, проще, иначе станет невозможным то, о чём ты меня просил и что я силюсь сделать. Тебе тоже приходилось болеть, и ты знаешь, что такое выздоровление, это состояние… неуверенности, головокружения от малейшей усталости, эта потребность в доверии и поддержке…
Она увидела, как среди сумрака поднялась его тонкая рука, и запнулась.
– Хотелось бы, – сказал он почти громко, – очень хотелось бы, чтобы ты не говорила о своём выздоровлении. Пропусти это. И расскажи остальное. Только остальное.
Она приняла этот мяч с лёгкостью хорошего игрока.
– А остального-то и нет! – воскликнула она. – Ты же не заставишь меня рассказывать во всех подробностях, как после долгой беседы наступает минута самозабвения – результат лихорадочного возбуждения в поздний час… свидетельство – да, пусть излишнее, и даже неуместное – доверия и дружбы, которая щедро раскрылась один раз и сочла бы бессовестным не раскрыться снова…
От непомерного усилия у неё покраснели глаза и скулы. Она встала, прошлась и уронила руки, громко жалуясь:
– Стыдно заставлять меня рассказывать… Стыдно… И это ничего не даст, ничего не поправит… Наоборот… Если ты думаешь, что я в глубине души смогу тебе это простить… теперь-то ты доволен, конечно же…
Она распахнула дверь в сад и вобрала в себя дыхание весенней ночи, до того совершенной, до того великолепно украшенной недвижными ароматами, неосязаемой влажностью, соловьиным пением и луной, что на глаза ей навернулись гневные слёзы: «Нет, это слишком глупо… Такая ночь! Испортить такую ночь, когда мы могли бы, укрывшись, посидеть на скамейке, поглядеть, как смещаются звёзды и заходит луна…»
Она вдруг по-настоящему оценила позднюю пору любви, безбурное время, когда любовное влечение упокаивается в сокровенных глубинах сердца, и обернулась, желая спасти всё то, чему грозила гибель. В тот же миг до неё дошло, что Мишель молчит. Он всё ещё полулежал на диване, опершись на локоть.
– Мишель!
– Да?
– Что с тобой?
– Со мной ничего.
Мужество покинуло её, она села.
– Можно узнать, о чём ты думаешь? Ты вынудил меня всё рассказать. Можем мы теперь рассчитывать на мир, на сносное существование?
– Хм! – пренебрежительно промолвил он, – ты не так уж много мне рассказала. Если не считать самого худшего…
– Какого худшего?
Он вскочил, оказавшись в освещённом пространстве, и стало видно, как изменилось и осунулось его лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26