Чувства — это инструмент, которым пользуются, чтобы управлять собой и другими.
Здесь, в горах, чувства без пользы, ему, Хадару, они никогда не были нужны, ему даже не приходилось их остерегаться.
Нет, то, что пронизывает его в тех случаях, когда он не силах отвлечься от мыслей о Минне и ребенке, — совсем иное, нежели чувства, нечто неизмеримо большее и более сложное.
Внутренняя дрожь, тряска и трепет — вот от чего у него перехватывает дыхание и сжимается сердце, как от звука большого и мощного аккордеона, да, по сути, точно его грудная клетка, все его нутро как бы принимает вид скулящего и стонущего аккордеона. Невыносимо.
Название этого состояния ему неизвестно.
Да, она родила ребенка, сына, его, Хадара, сына, он должен был носить фамилию Хадарссон, сохранить его имя для потомков. Мальчика, который неоспоримо имел его, Хадара, черты, с розовыми щечками, темными глазами, широкими ногтями и мощными кистями рук, и лоб его собирался в глубокие морщины, когда он задумывался.
Минна принесла его в ивовой корзине показать, малышу было всего несколько дней, она сидела вот тут, на кухне, и кормила его грудью.
А ему, Хадару, позволили взять мальчика в руки и пальцами удостовериться, что тельце без порчи и изъянов.
И он сказал Минне, что Эдвард — имя хорошее, так звали деда, что мальчика надо назвать Эдвардом.
— Да, — ответила Минна, — Эдвард — это хорошо, мне нравится имя Эдвард, Эдвард красивое имя.
Но после этого Улоф отвез мальчика к священнику и окрестил его Ларсом. Ребенку не пришлось зваться Эдвардом, только Ларсом. Ларсом звали отца матери из Сорселе, которого они и в глаза не видели, его погребло под вагоном угля.
— Ужасно, сказал Хадар, ежели человеку не позволено носить своего настоящего имени, ежели его заставляют прожить жизнь под неправильным именем, ежели он с одной стороны — настоящий, а с другой — его заставляют быть кем-то другим.
— Больше не могу, сказал Хадар, — ты иди писать книгу, а я буду спать.
Днем бывало светло не больше пары часов; краешек солнца мимолетно высовывался из-за горной гряды на юге, после чего рассвет неспешно, но неумолимо переходил в сумерки.
В светлые часы она ходила к Улофу.
— Конечно, — сказал он однажды, — конечно, ты живешь у Хадара, на его чердаке живешь, но в глубине души болеешь обо мне. Тебе невмоготу думать, что Хадар будет хоронить меня, что сбросит меня в озеро, точно мертворожденного теленка, что он сделает из меня кормушку для окуней.
Он, Улоф, осмеливается даже утверждать, что это ради него она осталась, она хочет убедиться, что он переживет Хадара, ежели бы дело касалось только Хадара и его рака, она бы не осталась.
— Я не осталась, — возразила она. — Я уеду со дня на день.
Тут у него в голосе появились жалобные и хнычущие нотки, и он протянул руку и коснулся ее локтя. Неужто она хочет сказать, что его жизнь недостаточно хороша, чтобы быть основательной причиной для нее, Катарины, в корне пересмотреть свои планы на отъезд и отложить в сторону все другие дела, разве он не полноценный и достойный предмет ее любви и заботы, разве его жизнь не притягательна, не прекрасна и бесценна?
— У тебя хорошая жизнь, — ответила она.
В последние недели у него на теле начали появляться маленькие красноватые волдыри, особенно на груди и плечах.
— Сыпь, — сказал он.
Она делала ему примочки из холодной воды и глицерина, пузырек с глицерином она обнаружила не верхней полке кладовки.
Это глицерин Минны, пояснил он, она добавляла его в бруснику, с которой мы ели рыбу.
— Ты рыбачил? — спросила она. — Сидел в лодке на озере?
— Минна лучше этого ничего не знала, когда кто-нибудь сидел в лодке на озере.
Минна обычно готовила мне с собой завтрак, а потом говорила:
Иди посиди на озере. И ты ел рыбу?
— Ежели посахарить окуней как следует, их вполне можно есть, по вкусу похожи на марципаны. А вот с щукой ничего не поделаешь.
— Рыбу, — сказал он, — едят большим и указательным пальцами.
Какая досада, продолжал он, что она, Катарина, не появилась у него намного раньше. Они могли бы вместе сидеть в лодке на озере. Он тогда был намного моложе (насколько, точно он говорить не пожелал), сильнее, ловчее и изобретательнее. Именно изобретательность всегда отличала его. Он придумал не только есть окуней с сахаром, но и изобрел суп из репы и сахарный отвар, который варится из еловых корней и ивовых побегов, и патоку из вербы, не говоря уж обо всем остальном, что он придумал и сделал и что теперь забыл. И его пот пах вкусно, он пах как жидкое мыло и стиральный порошок. Но она, Катарина, должна была бы прийти к нему намного раньше еще и из-за его памяти, у него была замечательная и безошибочная память. А сейчас память изменяет ему, память и длинные, связные мысли. Он помнит, как его мысли, бывало, цеплялись друга за друга, одна за другую, точно позвонки у рыбы.
Тогда бы она могла спросить его о чем угодно, бы хотелось отметить, что когда-то он точно знал, как обстоят дела, к примеру, со смертью и вечностью и Богом, мог и правда ответить на любой вопрос, но теперь он все забыл, ничего не помнит о своих мыслях и знаниях. Поскольку она не приехала намного раньше, то не сумеет получить сколько-нибудь достоверного ответа на великие вопросы жизни.
Но он очень хорошо помнит, до чего точно все знал; память, ежели к ней пристально приглядеться, своего рода забвение, она ничуть не хуже веры, да, именно это и есть его вера, крепкая как скала.
— Это чистая правда, — сказал он.
В центре красных волдырей на груди и руках начали образовываться маленькие белые гнойнички. Сыпь наливается соком, — сказал он. А почему мне надо было именно к тебе приехать со моими вопросами?
Об одиночестве — она не раз заводила об этом речь — Хадар сказал так.
Одинокая жизнь хороша тем, что можно по-настоящему узнать самого себя. Не нужно напрягаться, чтобы попытаться понять кого-то друтого, всю силу своей мысли можно направить внутрь себя. Сейчас, и он осмеливается это утверждать, у него внутри нет ничего, что он бы не знал.
Больше всего он ненавидит в других всяческого рода самообманы. Сам он никогда не врал самому себе. Он сам себе судья, очень строгий судья. Если у него и есть какой недостаток, так это то, что он бывал чересчур беспощадным к себе, иногда даже жестоким.
Как вот, например, в отношении вожделения и инстинктов. В этом случае он себя так жестко распекал, что похоть порой обращалась в свою противоположность, она превратилась в крест, который ему пришлось нести.
Но в основном все было, несмотря ни на что, хорошо.
Любовь к истине — вот что он больше всего ценит в себе.
Фальшивым он быть неспособен.
Правда, в момент откровений он ненавидит самого себя, но в то же время гордится своей способностью быть откровенным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Здесь, в горах, чувства без пользы, ему, Хадару, они никогда не были нужны, ему даже не приходилось их остерегаться.
Нет, то, что пронизывает его в тех случаях, когда он не силах отвлечься от мыслей о Минне и ребенке, — совсем иное, нежели чувства, нечто неизмеримо большее и более сложное.
Внутренняя дрожь, тряска и трепет — вот от чего у него перехватывает дыхание и сжимается сердце, как от звука большого и мощного аккордеона, да, по сути, точно его грудная клетка, все его нутро как бы принимает вид скулящего и стонущего аккордеона. Невыносимо.
Название этого состояния ему неизвестно.
Да, она родила ребенка, сына, его, Хадара, сына, он должен был носить фамилию Хадарссон, сохранить его имя для потомков. Мальчика, который неоспоримо имел его, Хадара, черты, с розовыми щечками, темными глазами, широкими ногтями и мощными кистями рук, и лоб его собирался в глубокие морщины, когда он задумывался.
Минна принесла его в ивовой корзине показать, малышу было всего несколько дней, она сидела вот тут, на кухне, и кормила его грудью.
А ему, Хадару, позволили взять мальчика в руки и пальцами удостовериться, что тельце без порчи и изъянов.
И он сказал Минне, что Эдвард — имя хорошее, так звали деда, что мальчика надо назвать Эдвардом.
— Да, — ответила Минна, — Эдвард — это хорошо, мне нравится имя Эдвард, Эдвард красивое имя.
Но после этого Улоф отвез мальчика к священнику и окрестил его Ларсом. Ребенку не пришлось зваться Эдвардом, только Ларсом. Ларсом звали отца матери из Сорселе, которого они и в глаза не видели, его погребло под вагоном угля.
— Ужасно, сказал Хадар, ежели человеку не позволено носить своего настоящего имени, ежели его заставляют прожить жизнь под неправильным именем, ежели он с одной стороны — настоящий, а с другой — его заставляют быть кем-то другим.
— Больше не могу, сказал Хадар, — ты иди писать книгу, а я буду спать.
Днем бывало светло не больше пары часов; краешек солнца мимолетно высовывался из-за горной гряды на юге, после чего рассвет неспешно, но неумолимо переходил в сумерки.
В светлые часы она ходила к Улофу.
— Конечно, — сказал он однажды, — конечно, ты живешь у Хадара, на его чердаке живешь, но в глубине души болеешь обо мне. Тебе невмоготу думать, что Хадар будет хоронить меня, что сбросит меня в озеро, точно мертворожденного теленка, что он сделает из меня кормушку для окуней.
Он, Улоф, осмеливается даже утверждать, что это ради него она осталась, она хочет убедиться, что он переживет Хадара, ежели бы дело касалось только Хадара и его рака, она бы не осталась.
— Я не осталась, — возразила она. — Я уеду со дня на день.
Тут у него в голосе появились жалобные и хнычущие нотки, и он протянул руку и коснулся ее локтя. Неужто она хочет сказать, что его жизнь недостаточно хороша, чтобы быть основательной причиной для нее, Катарины, в корне пересмотреть свои планы на отъезд и отложить в сторону все другие дела, разве он не полноценный и достойный предмет ее любви и заботы, разве его жизнь не притягательна, не прекрасна и бесценна?
— У тебя хорошая жизнь, — ответила она.
В последние недели у него на теле начали появляться маленькие красноватые волдыри, особенно на груди и плечах.
— Сыпь, — сказал он.
Она делала ему примочки из холодной воды и глицерина, пузырек с глицерином она обнаружила не верхней полке кладовки.
Это глицерин Минны, пояснил он, она добавляла его в бруснику, с которой мы ели рыбу.
— Ты рыбачил? — спросила она. — Сидел в лодке на озере?
— Минна лучше этого ничего не знала, когда кто-нибудь сидел в лодке на озере.
Минна обычно готовила мне с собой завтрак, а потом говорила:
Иди посиди на озере. И ты ел рыбу?
— Ежели посахарить окуней как следует, их вполне можно есть, по вкусу похожи на марципаны. А вот с щукой ничего не поделаешь.
— Рыбу, — сказал он, — едят большим и указательным пальцами.
Какая досада, продолжал он, что она, Катарина, не появилась у него намного раньше. Они могли бы вместе сидеть в лодке на озере. Он тогда был намного моложе (насколько, точно он говорить не пожелал), сильнее, ловчее и изобретательнее. Именно изобретательность всегда отличала его. Он придумал не только есть окуней с сахаром, но и изобрел суп из репы и сахарный отвар, который варится из еловых корней и ивовых побегов, и патоку из вербы, не говоря уж обо всем остальном, что он придумал и сделал и что теперь забыл. И его пот пах вкусно, он пах как жидкое мыло и стиральный порошок. Но она, Катарина, должна была бы прийти к нему намного раньше еще и из-за его памяти, у него была замечательная и безошибочная память. А сейчас память изменяет ему, память и длинные, связные мысли. Он помнит, как его мысли, бывало, цеплялись друга за друга, одна за другую, точно позвонки у рыбы.
Тогда бы она могла спросить его о чем угодно, бы хотелось отметить, что когда-то он точно знал, как обстоят дела, к примеру, со смертью и вечностью и Богом, мог и правда ответить на любой вопрос, но теперь он все забыл, ничего не помнит о своих мыслях и знаниях. Поскольку она не приехала намного раньше, то не сумеет получить сколько-нибудь достоверного ответа на великие вопросы жизни.
Но он очень хорошо помнит, до чего точно все знал; память, ежели к ней пристально приглядеться, своего рода забвение, она ничуть не хуже веры, да, именно это и есть его вера, крепкая как скала.
— Это чистая правда, — сказал он.
В центре красных волдырей на груди и руках начали образовываться маленькие белые гнойнички. Сыпь наливается соком, — сказал он. А почему мне надо было именно к тебе приехать со моими вопросами?
Об одиночестве — она не раз заводила об этом речь — Хадар сказал так.
Одинокая жизнь хороша тем, что можно по-настоящему узнать самого себя. Не нужно напрягаться, чтобы попытаться понять кого-то друтого, всю силу своей мысли можно направить внутрь себя. Сейчас, и он осмеливается это утверждать, у него внутри нет ничего, что он бы не знал.
Больше всего он ненавидит в других всяческого рода самообманы. Сам он никогда не врал самому себе. Он сам себе судья, очень строгий судья. Если у него и есть какой недостаток, так это то, что он бывал чересчур беспощадным к себе, иногда даже жестоким.
Как вот, например, в отношении вожделения и инстинктов. В этом случае он себя так жестко распекал, что похоть порой обращалась в свою противоположность, она превратилась в крест, который ему пришлось нести.
Но в основном все было, несмотря ни на что, хорошо.
Любовь к истине — вот что он больше всего ценит в себе.
Фальшивым он быть неспособен.
Правда, в момент откровений он ненавидит самого себя, но в то же время гордится своей способностью быть откровенным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29