Не стал бы я этого делать, даже если бы девчонка эта мне и нравилась. Зачем?
Но сам по себе… Сам по себе – чувствую – мог бы стоять во дворе или даже на площадке, как тот морячок. Один. А что? Может человек стоять, где ему нравится, или не может? Ну и стоит.
Только мне его все равно жалко было. Даже если для него и на самом деле безразлично было – дома Катя или нет. Я ему говорю:
– Да вы пройдите. Она еще не скоро придет. Вы же, – говорю, – знаете, она на тренировке. Придет поздно вечером.
А он:
– Ничего, – говорит. – Спасибо. Я постою здесь.
Вы поняли? Гордый. Ну, его дело. Мне что, просить его надо, что ли? Упрашивать? К тому же я тогда не понимал еще многого. Не понимал еще, например, что человеку, может, и не обязательно видеть другого человека. Что ему, может быть, просто приятно стоять у ее двери. Стоять – и больше ничего.
Выхожу через час – стоит. И больше не курит. И грустный такой. Я, говорю, тогда еще не понимал ничего, – того, что я сейчас понимаю, и даже злорадно как-то подумал: «Охота тебе стоять здесь? Зачем тебе эта Катя нужна? Что ты в ней такого нашел? Ну, хорошенькая она, даже очень пусть хорошенькая, но ведь она такая большая. Ведь рядом, наверное, идти неудобно с девушкой, которая на полголовы выше тебя, тем более военному… Да еще с палашом».
Но я не сказал ему, конечно, ничего. Не мое это дело. Я только еще раз предложил ему зайти к нам. Подождать. А он снова отказался. Я тогда говорю: «Может, стул, – говорю, – вынести? Все-таки сидеть удобней, чем стоять». А он говорит: «Нет, – говорит, – спасибо, не надо». Я тогда другое: «Может, – говорю, – вы в шахматы играете? Или в шашки? Или еще во что? Так давайте, я доску вынесу – и сыграем здесь, на подоконнике, если уж вы не хотите войти. А?»
Я это так сказал – просто. Даже мне стало неудобно – стоит человек и стоит. А он вдруг оживился и говорит:
– Вы умеете играть в шахматы?
Вроде бы даже удивился. Но потом все выяснилось. Я-то умею играть в шахматы, в интернате, будь он неладен, научился. Там и не такому можно было научиться… Но не об этом речь. Мне после первых дебютных ходов стало ясно, что он имел в виду. Он имел в виду настоящее умение. Потому что сам он играть умел. Клянусь, у него был разряд не ниже первого. А может, и повыше. А у меня – только третий. Да и то, если уж честно говорить, весьма условный третий, нам эти разряды еще в интернате оформили.
Мой третий разряд, хотя он и не был липовым, стоил немного. Но достаточно, чтобы я мог понять, как играет этот морячок. Он мог играть со мной, как говорится, одной левой. Я не понял даже, как это произошло, но буквально после первых же ходов мне стало ужасно неудобно – я говорю про позицию, которая создалась на доске. Это как если бы вас заставили натянуть на себя детский костюмчик, номеров на десять меньше вашего. Тут жмет, там тянет, и ни пошевелиться, ни вздохнуть. Абсолютно то же самое получилось и с моей позицией. Еще все фигуры были на доске, все до единой, еще и игра, собственно говоря, не началась, а ходить мне уже было некуда. Так что, хочешь не хочешь, пришлось сначала отдать ему одну пешку, потом другую, а потом и фигуру. Нет, он и в самом деле понимал в шахматах. Потому что я ему сказал – может, еще одну? Сгоряча. Ведь, может быть, подумал я, это произошло случайно. Ведь могло и так быть, мало ли, я не разобрался, ведь третий-то разряд у меня все-таки был. Короче, мне просто стало обидно, что я так бездарно проиграл, поэтому я и предложил ему еще одну партию. Я даже начал по-другому. На этот раз я играл белыми, и какое-то преимущество это давало.
Да, теоретически. Только на практике оказалось совсем не так. На практике все совершенно повторилось. К десятому ходу мне буквально было некуда ходить, так что на этот раз мне даже и жертвовать ему ничего не пришлось, я и без того понял, что партия проиграна. Вот тогда-то я и спросил его, какой у него разряд. Но он не сказал. Он, видите ли, оказался не только гордым, но еще и скромным. Я у него еще раз пятьсот, наверное, спрашивал, какой у него разряд, а он и ухом не ведет. Ужасно я тогда расстроился. Он, похоже, до того тогда заждался на площадке, что рад был играть даже со мной. Только я не стал с ним больше играть. Поблагодарил и ушел.
А через час он сам позвонил. Я открываю. Он, вижу, совсем унылый. Но держится.
– Извините, – говорит. – Но у меня кончается увольнительная.
И замолчал. У него такая манера была, скажет что-нибудь – и молчит, то ли соображает, что ему дальше говорить, то ли дает вам время, чтобы вы переварили его слова.
Я тут говорю:
– Жаль.
Мне и действительно было его жалко, в общем-то, он не виноват, что я так плохо играю. Я уже на него не сердился. Даже готов был с ним еще сыграть, если бы он захотел.
– Да, – говорю, – жаль.
А он:
– И вообще, – говорит, – мы уезжаем. В лагеря. Мне, – говорит, – очень приятно было с вами познакомиться. Только, – говорит, – вы не торопитесь в дебюте. Не старайтесь сразу выиграть. Играйте, – говорит, – повнимательней.
Тут он снова замолчал.
– И вот еще что, – говорит. – А впрочем, нет…
– Что, – говорю, – нет? А он:
– Да так. Все в порядке. Ну, до свидания.
И пошел. А я вслед:
– А Кате, – кричу, – Кате-то что передать?! А он:
– Ничего. – Так и сказал: – Ничего. Ничего не надо.
И пошел.
Вот такой морячок. Я его даже зауважал после этого, честное слово. Мне нравятся сдержанные люди. Если бы я мог, я был бы жутко сдержанным. Как индейцы у Фенимора Купера. Помните? Их пытают, а они хоть бы что. Совершенно и абсолютно сдержанны. Но я, увы, не такой. Я очень эмоциональный. Совершенно не сдержан. Даже не знаю, почему. Это, конечно, ни к черту не годится, но я пока что совершенно не могу придумать, что мне с этим делать.
Да, вот такая история вышла с Катиным морячком. Уж он-то собой владел, ничего не скажешь. Может быть, даже слишком. Видите – не захотел даже ничего передать…
Катя тогда вернулась, как обычно, едва не в двенадцать. Я сначала не понимал, чем там можно заниматься, на этой ее гребной базе, в такое позднее время. «Спят они там, что ли?» – так я думал. Только так всегда, пока не знаешь толком. Пока ты не имеешь представления о деле – тогда-то тебе и приходят в голову всякие мысли, а стоит узнать самому или познакомиться поближе – и видишь: все в порядке. Я узнал это сам. У них там по две тренировки в день. Одна – общефизическая, днем, а другая, вечером – на воде. Жуткое дело. Километров по десять – пятнадцать гребут, а то и больше. Вокруг Елагина острова и Аптекарского в придачу. А то и на Большую Неву выходят. Или на взморье. Я сам ходил с ними однажды на руле, правда, недолго. Мы прошли в тот раз от гребной базы вверх до Каменноостровского моста, спустились к ЦПКиО и по Крестовке вернулись обратно. Так просто, чтобы размяться.
Здорово они гребут, черти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Но сам по себе… Сам по себе – чувствую – мог бы стоять во дворе или даже на площадке, как тот морячок. Один. А что? Может человек стоять, где ему нравится, или не может? Ну и стоит.
Только мне его все равно жалко было. Даже если для него и на самом деле безразлично было – дома Катя или нет. Я ему говорю:
– Да вы пройдите. Она еще не скоро придет. Вы же, – говорю, – знаете, она на тренировке. Придет поздно вечером.
А он:
– Ничего, – говорит. – Спасибо. Я постою здесь.
Вы поняли? Гордый. Ну, его дело. Мне что, просить его надо, что ли? Упрашивать? К тому же я тогда не понимал еще многого. Не понимал еще, например, что человеку, может, и не обязательно видеть другого человека. Что ему, может быть, просто приятно стоять у ее двери. Стоять – и больше ничего.
Выхожу через час – стоит. И больше не курит. И грустный такой. Я, говорю, тогда еще не понимал ничего, – того, что я сейчас понимаю, и даже злорадно как-то подумал: «Охота тебе стоять здесь? Зачем тебе эта Катя нужна? Что ты в ней такого нашел? Ну, хорошенькая она, даже очень пусть хорошенькая, но ведь она такая большая. Ведь рядом, наверное, идти неудобно с девушкой, которая на полголовы выше тебя, тем более военному… Да еще с палашом».
Но я не сказал ему, конечно, ничего. Не мое это дело. Я только еще раз предложил ему зайти к нам. Подождать. А он снова отказался. Я тогда говорю: «Может, стул, – говорю, – вынести? Все-таки сидеть удобней, чем стоять». А он говорит: «Нет, – говорит, – спасибо, не надо». Я тогда другое: «Может, – говорю, – вы в шахматы играете? Или в шашки? Или еще во что? Так давайте, я доску вынесу – и сыграем здесь, на подоконнике, если уж вы не хотите войти. А?»
Я это так сказал – просто. Даже мне стало неудобно – стоит человек и стоит. А он вдруг оживился и говорит:
– Вы умеете играть в шахматы?
Вроде бы даже удивился. Но потом все выяснилось. Я-то умею играть в шахматы, в интернате, будь он неладен, научился. Там и не такому можно было научиться… Но не об этом речь. Мне после первых дебютных ходов стало ясно, что он имел в виду. Он имел в виду настоящее умение. Потому что сам он играть умел. Клянусь, у него был разряд не ниже первого. А может, и повыше. А у меня – только третий. Да и то, если уж честно говорить, весьма условный третий, нам эти разряды еще в интернате оформили.
Мой третий разряд, хотя он и не был липовым, стоил немного. Но достаточно, чтобы я мог понять, как играет этот морячок. Он мог играть со мной, как говорится, одной левой. Я не понял даже, как это произошло, но буквально после первых же ходов мне стало ужасно неудобно – я говорю про позицию, которая создалась на доске. Это как если бы вас заставили натянуть на себя детский костюмчик, номеров на десять меньше вашего. Тут жмет, там тянет, и ни пошевелиться, ни вздохнуть. Абсолютно то же самое получилось и с моей позицией. Еще все фигуры были на доске, все до единой, еще и игра, собственно говоря, не началась, а ходить мне уже было некуда. Так что, хочешь не хочешь, пришлось сначала отдать ему одну пешку, потом другую, а потом и фигуру. Нет, он и в самом деле понимал в шахматах. Потому что я ему сказал – может, еще одну? Сгоряча. Ведь, может быть, подумал я, это произошло случайно. Ведь могло и так быть, мало ли, я не разобрался, ведь третий-то разряд у меня все-таки был. Короче, мне просто стало обидно, что я так бездарно проиграл, поэтому я и предложил ему еще одну партию. Я даже начал по-другому. На этот раз я играл белыми, и какое-то преимущество это давало.
Да, теоретически. Только на практике оказалось совсем не так. На практике все совершенно повторилось. К десятому ходу мне буквально было некуда ходить, так что на этот раз мне даже и жертвовать ему ничего не пришлось, я и без того понял, что партия проиграна. Вот тогда-то я и спросил его, какой у него разряд. Но он не сказал. Он, видите ли, оказался не только гордым, но еще и скромным. Я у него еще раз пятьсот, наверное, спрашивал, какой у него разряд, а он и ухом не ведет. Ужасно я тогда расстроился. Он, похоже, до того тогда заждался на площадке, что рад был играть даже со мной. Только я не стал с ним больше играть. Поблагодарил и ушел.
А через час он сам позвонил. Я открываю. Он, вижу, совсем унылый. Но держится.
– Извините, – говорит. – Но у меня кончается увольнительная.
И замолчал. У него такая манера была, скажет что-нибудь – и молчит, то ли соображает, что ему дальше говорить, то ли дает вам время, чтобы вы переварили его слова.
Я тут говорю:
– Жаль.
Мне и действительно было его жалко, в общем-то, он не виноват, что я так плохо играю. Я уже на него не сердился. Даже готов был с ним еще сыграть, если бы он захотел.
– Да, – говорю, – жаль.
А он:
– И вообще, – говорит, – мы уезжаем. В лагеря. Мне, – говорит, – очень приятно было с вами познакомиться. Только, – говорит, – вы не торопитесь в дебюте. Не старайтесь сразу выиграть. Играйте, – говорит, – повнимательней.
Тут он снова замолчал.
– И вот еще что, – говорит. – А впрочем, нет…
– Что, – говорю, – нет? А он:
– Да так. Все в порядке. Ну, до свидания.
И пошел. А я вслед:
– А Кате, – кричу, – Кате-то что передать?! А он:
– Ничего. – Так и сказал: – Ничего. Ничего не надо.
И пошел.
Вот такой морячок. Я его даже зауважал после этого, честное слово. Мне нравятся сдержанные люди. Если бы я мог, я был бы жутко сдержанным. Как индейцы у Фенимора Купера. Помните? Их пытают, а они хоть бы что. Совершенно и абсолютно сдержанны. Но я, увы, не такой. Я очень эмоциональный. Совершенно не сдержан. Даже не знаю, почему. Это, конечно, ни к черту не годится, но я пока что совершенно не могу придумать, что мне с этим делать.
Да, вот такая история вышла с Катиным морячком. Уж он-то собой владел, ничего не скажешь. Может быть, даже слишком. Видите – не захотел даже ничего передать…
Катя тогда вернулась, как обычно, едва не в двенадцать. Я сначала не понимал, чем там можно заниматься, на этой ее гребной базе, в такое позднее время. «Спят они там, что ли?» – так я думал. Только так всегда, пока не знаешь толком. Пока ты не имеешь представления о деле – тогда-то тебе и приходят в голову всякие мысли, а стоит узнать самому или познакомиться поближе – и видишь: все в порядке. Я узнал это сам. У них там по две тренировки в день. Одна – общефизическая, днем, а другая, вечером – на воде. Жуткое дело. Километров по десять – пятнадцать гребут, а то и больше. Вокруг Елагина острова и Аптекарского в придачу. А то и на Большую Неву выходят. Или на взморье. Я сам ходил с ними однажды на руле, правда, недолго. Мы прошли в тот раз от гребной базы вверх до Каменноостровского моста, спустились к ЦПКиО и по Крестовке вернулись обратно. Так просто, чтобы размяться.
Здорово они гребут, черти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46