На мне была наглухо повязанная косынка, так только в бане повязываются, мои старые выцветшие штаны, несмотря на частую стирку, все равно казались грязными, они обладали необыкновенной способностью вбирать в себя всю пыль кинотеатра — пузырились на коленях, и ко всему этому эти безобразные зеленые с белыми номерами огромные ведра с мусором. Мне казалось, что отец или мать девочки вот-вот скажут: "Ну и знакомые у тебя".
Я колебалась, куда же мне двигать: вперед или назад. И все-таки я овладела собой. Шагнула навстречу моим знакомым, поздоровалась, слегка улыбнулась и пошла к мусорному жбану.
Странно, казалось бы, ничего не произошло, но эту встречу мне было пережить куда труднее, чем ежедневное ползание под креслами зрительного зала".
17
Наша лаборатория располагалась в подвальной комнатушке, которая была как раз между библиотекой и клубом. Когда мы порылись в библиотеке, поразились тому, что обнаружили все стенографические отчеты съездов партии, старые издания "Большевика", первое собрание сочинений Ленина — вся внутрипартийная борьба развернулась перед нами, и тогда родился замысел — засесть за настоящую научную работу.
Мешал, конечно, Квакин. Но мы с ним сторговались. Он спит между стеллажами, мы и матрасик ему раздобыли, а мы работаем. Нам и часу хватило на то, чтобы создать пять-шесть страниц о наиболее благоприятных условиях для гармонического развития заключенных, а остальное время — на чтение старых изданий, на разговоры, на анализ, на создание живого исторического знания.
— Я не мог не любить Сталина, — начал в тот день свой рассказ Лапшин. — Отец мой был известный человек, министр, изобретатель, мать — культурная женщина, прожившая три года в Париже, еще до революции, разумеется. Я потом узнал, что мать была без памяти влюблена в поручика деникинской армии. Фамилия его была Семенов. Он перешел на сторону красных, командовал полком, был награжден орденом Красного Знамени, а затем расстрелян по приказу Троцкого. Мать говорила, что сам Дыбенко встал на защиту поручика, но переубедить Троцкого было невозможно. Он крикнул: "Вы сдали город врагам революции, а следовательно, поступили как враг. Я призываю всех быть беспощадными к врагам революции!!!" Ему Дыбенко сказал о поручике: "Это храбрый человек, доказавший преданность революции".
Троцкий полчаса читал мораль всему штабу армии: "Красная Армия ценит заслуги командира Семенова и будет помнить о них! Но сегодня он поступил как изменник. Он должен был или взять город, или умереть! Он не сделал ни того, ни другого — вот почему я считаю его изменником и требую высшей меры наказания! Могу всех заверить: если я поступлю, как он, расстреляйте меня, как последнего подлеца!"
Мама говорила, что с Троцким в армии не только считались — его боготворили. Перед расстрелом Семенову предложили последнее слово, и он сказал: "Да здравствует революция! Да здравствует Троцкий!" Эти слова передали Троцкому, на что наркомвоенмор улыбнулся: "А как же должно быть иначе, милостивые государи?! Мы верим только в одного бога — в Революцию! В нашей коммунистической армии нет и не может быть людей слабых! Мы умеем не только жить и воевать! Мы умеем еще и умирать! Каждый из нас с последним своим дыханием подаст пример всем оставшимся в живых!"
Заметьте, — продолжал Лапшин, — у Троцкого та же манера обращения не от себя, а от революции, от высших сил жизни и смерти. Тот же стиль, что и у Сталина, ориентироваться на веру, на темные силы в человеке. Причем он проявляет невероятное мастерство в том, чтобы эти темные силы засверкали ослепительным огнем и предстали перед массой в виде самых высоких добродетелей.
Так вот, самое жуткое для моей матери было то, что мой отец, Лапшин Иван Николаевич, собственноручно расстрелял бывшего поручика Семенова. Отцу тогда было всего девятнадцать лет, а поручику — двадцать один. Была одна фотография, рассказывала мать, где отец был снят вместе с Семеновым. Но потом мать уничтожила эту фотографию. В ней, как она говорила, произошел окончательный перелом. В ночь перед казнью поручика она пришла к моему отцу и умоляла его спасти приговоренного к смерти. И отец пообещал сделать все возможное. А ее отправил в соседний город и велел там ждать.
Мать ждала. А отца в это время тяжело ранило, и он оказался в том городе, где ждала от него вестей моя бедная мама. В госпитале и произошла встреча отца с матерью. Отец, должно быть, когда выздоровел, объяснился с матерью, мать ответила ему отказом, решила немедленно уехать из города. Это ей сделать не удалось, поскольку она попала в руки чекистов: подозревалась в чем-то. Каким-то чудом отец узнал об этом и спас мать. С тех пор они не расставались. Мама говорила: "Мы жили крайними суждениями, крайними чувствами. Огонь революции захватил нас, из этого огня я вышла совсем другим человеком". Сталин был олицетворением этого огня. Вот здесь-то и кроется, на мой взгляд, ответ на многие вопросы, связанные с таким явлением, как сталинизм. Неведомая ранее потребность отдать всего себя без остатка не величественному, мудрому, покойному Богу, а мятежной, великой в своей беспощадности Революции, которая казалась всем и выше Бога, и выше Любви, и выше Свободы. И гениальность Сталина здесь проявилась всесторонним образом. Он создал образец тоталитарного бюрократического государства. Создал его не в пунктуальной Германии, и не в Японии, где так напрочь соединены послушание и мужество, и не в Китае, где многократно побеждали крестьянские революции, а в вольной России, точнее, в многонациональной державе, где соединились разные, столь противоречивые традиции Востока и Запада. Но самое главное, самое важное его изобретение — это групповой человек, вобравший в себя все негативные свойства индивидуализма и коллективизма.
— Нет, хлопцы, — поднялся вдруг Квакин. — Больше не могу спать. Сначала я еще терпел, а теперь не могу. У вас, должен я вам прямо сказать, пошла сплошная антисоветчина. Это, знаете, так просто не проходит. Хотите режьте меня, хотите бейте, а я не могу больше это слушать. И официально заявляю: доложу куда следует.
— Я прошу зафиксировать в протоколе, — заорал вдруг Лапшин, — заключенный Квакин срывает очередное занятие лаборатории. Я думаю, товарищи, пора нам взять письменное объяснение у Квакина…
Я подал Квакину лист бумаги, Никольский кинул ручку, а Лапшин вытащил из кармана тонкую швайку, с которой последнее время не расставался. Он приставил швайку к квакинскому горлу и сказал:
— Мы сейчас на практике узнаем, как изымалось из врагов народа истинное признание. Пиши: "Я, Квакин, Демьян Иванович, поставил перед собой цель вредить лаборатории по гармоническому развитию заключенных, потому что его не должно быть в колонии, а должен быть один голый труд и рукоприкладство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169
Я колебалась, куда же мне двигать: вперед или назад. И все-таки я овладела собой. Шагнула навстречу моим знакомым, поздоровалась, слегка улыбнулась и пошла к мусорному жбану.
Странно, казалось бы, ничего не произошло, но эту встречу мне было пережить куда труднее, чем ежедневное ползание под креслами зрительного зала".
17
Наша лаборатория располагалась в подвальной комнатушке, которая была как раз между библиотекой и клубом. Когда мы порылись в библиотеке, поразились тому, что обнаружили все стенографические отчеты съездов партии, старые издания "Большевика", первое собрание сочинений Ленина — вся внутрипартийная борьба развернулась перед нами, и тогда родился замысел — засесть за настоящую научную работу.
Мешал, конечно, Квакин. Но мы с ним сторговались. Он спит между стеллажами, мы и матрасик ему раздобыли, а мы работаем. Нам и часу хватило на то, чтобы создать пять-шесть страниц о наиболее благоприятных условиях для гармонического развития заключенных, а остальное время — на чтение старых изданий, на разговоры, на анализ, на создание живого исторического знания.
— Я не мог не любить Сталина, — начал в тот день свой рассказ Лапшин. — Отец мой был известный человек, министр, изобретатель, мать — культурная женщина, прожившая три года в Париже, еще до революции, разумеется. Я потом узнал, что мать была без памяти влюблена в поручика деникинской армии. Фамилия его была Семенов. Он перешел на сторону красных, командовал полком, был награжден орденом Красного Знамени, а затем расстрелян по приказу Троцкого. Мать говорила, что сам Дыбенко встал на защиту поручика, но переубедить Троцкого было невозможно. Он крикнул: "Вы сдали город врагам революции, а следовательно, поступили как враг. Я призываю всех быть беспощадными к врагам революции!!!" Ему Дыбенко сказал о поручике: "Это храбрый человек, доказавший преданность революции".
Троцкий полчаса читал мораль всему штабу армии: "Красная Армия ценит заслуги командира Семенова и будет помнить о них! Но сегодня он поступил как изменник. Он должен был или взять город, или умереть! Он не сделал ни того, ни другого — вот почему я считаю его изменником и требую высшей меры наказания! Могу всех заверить: если я поступлю, как он, расстреляйте меня, как последнего подлеца!"
Мама говорила, что с Троцким в армии не только считались — его боготворили. Перед расстрелом Семенову предложили последнее слово, и он сказал: "Да здравствует революция! Да здравствует Троцкий!" Эти слова передали Троцкому, на что наркомвоенмор улыбнулся: "А как же должно быть иначе, милостивые государи?! Мы верим только в одного бога — в Революцию! В нашей коммунистической армии нет и не может быть людей слабых! Мы умеем не только жить и воевать! Мы умеем еще и умирать! Каждый из нас с последним своим дыханием подаст пример всем оставшимся в живых!"
Заметьте, — продолжал Лапшин, — у Троцкого та же манера обращения не от себя, а от революции, от высших сил жизни и смерти. Тот же стиль, что и у Сталина, ориентироваться на веру, на темные силы в человеке. Причем он проявляет невероятное мастерство в том, чтобы эти темные силы засверкали ослепительным огнем и предстали перед массой в виде самых высоких добродетелей.
Так вот, самое жуткое для моей матери было то, что мой отец, Лапшин Иван Николаевич, собственноручно расстрелял бывшего поручика Семенова. Отцу тогда было всего девятнадцать лет, а поручику — двадцать один. Была одна фотография, рассказывала мать, где отец был снят вместе с Семеновым. Но потом мать уничтожила эту фотографию. В ней, как она говорила, произошел окончательный перелом. В ночь перед казнью поручика она пришла к моему отцу и умоляла его спасти приговоренного к смерти. И отец пообещал сделать все возможное. А ее отправил в соседний город и велел там ждать.
Мать ждала. А отца в это время тяжело ранило, и он оказался в том городе, где ждала от него вестей моя бедная мама. В госпитале и произошла встреча отца с матерью. Отец, должно быть, когда выздоровел, объяснился с матерью, мать ответила ему отказом, решила немедленно уехать из города. Это ей сделать не удалось, поскольку она попала в руки чекистов: подозревалась в чем-то. Каким-то чудом отец узнал об этом и спас мать. С тех пор они не расставались. Мама говорила: "Мы жили крайними суждениями, крайними чувствами. Огонь революции захватил нас, из этого огня я вышла совсем другим человеком". Сталин был олицетворением этого огня. Вот здесь-то и кроется, на мой взгляд, ответ на многие вопросы, связанные с таким явлением, как сталинизм. Неведомая ранее потребность отдать всего себя без остатка не величественному, мудрому, покойному Богу, а мятежной, великой в своей беспощадности Революции, которая казалась всем и выше Бога, и выше Любви, и выше Свободы. И гениальность Сталина здесь проявилась всесторонним образом. Он создал образец тоталитарного бюрократического государства. Создал его не в пунктуальной Германии, и не в Японии, где так напрочь соединены послушание и мужество, и не в Китае, где многократно побеждали крестьянские революции, а в вольной России, точнее, в многонациональной державе, где соединились разные, столь противоречивые традиции Востока и Запада. Но самое главное, самое важное его изобретение — это групповой человек, вобравший в себя все негативные свойства индивидуализма и коллективизма.
— Нет, хлопцы, — поднялся вдруг Квакин. — Больше не могу спать. Сначала я еще терпел, а теперь не могу. У вас, должен я вам прямо сказать, пошла сплошная антисоветчина. Это, знаете, так просто не проходит. Хотите режьте меня, хотите бейте, а я не могу больше это слушать. И официально заявляю: доложу куда следует.
— Я прошу зафиксировать в протоколе, — заорал вдруг Лапшин, — заключенный Квакин срывает очередное занятие лаборатории. Я думаю, товарищи, пора нам взять письменное объяснение у Квакина…
Я подал Квакину лист бумаги, Никольский кинул ручку, а Лапшин вытащил из кармана тонкую швайку, с которой последнее время не расставался. Он приставил швайку к квакинскому горлу и сказал:
— Мы сейчас на практике узнаем, как изымалось из врагов народа истинное признание. Пиши: "Я, Квакин, Демьян Иванович, поставил перед собой цель вредить лаборатории по гармоническому развитию заключенных, потому что его не должно быть в колонии, а должен быть один голый труд и рукоприкладство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169