Мы сидели на лавке, ты что-то рассказывал мне, а во двор заходили люди, смотрели на нас, потом на Пушкина, и иногда с потрясенным видом обходили вокруг памятника. Но людей было не так много. Много было кошек. Они, видно, тоже обрадовались солнцу и постоянно выныривали из кустов. Причем кошки были совершенно разных цветов, походок, характеров. Некоторые из них выбирали место потеплее, и они так скромно лежали на лапах, а шерсть их на солнце блестела и казалась пушистой-пушистой. Мы наблюдали за каждой кошкой в отдельности и за всеми сразу, ты иногда говорил: "Смотри, рыженькая опять появилась", или: "Как он идет, как важничает!" И я вместе с этими кошками грелась и нежилась на солнце. Правда, тепло мне было еще оттого, что ты меня обнимал. Я никак не могу подойти к тому, что там произошло. Собственно, ничего особенного. Мы просто сидели и все время целовались. Я даже не помню, о чем мы говорили, я помню только, что мы, по-моему, целовались чаще, чем говорили. Но самое главное, что мне было не просто приятно, а приятно до растворения. Я чувствовала, что во мне вдруг появляется какая-то мягкость и нежность, которая еще не вышла совсем наружу, но уже вот-вот должна прорваться.
Я прекрасно помню, как там, на Севере, в доме свиданий, мне очень хотелось тебя погладить, когда ты спал. Но руки мои не двигались, я боялась к тебе прикоснуться. А там, у Пушкина, мы сидели еще долго, и мне хотелось, чтобы мы никогда не уходили оттуда. Мы все-таки покинули это место, но уже совсем скоро оказались на такой же залитой солнцем скамеечке перед Адмиралтейским шпилем. Здесь была несколько другая обстановка: бабушки, детишки с игрушками, небольшие птички и голуби; людей они не боялись. А я не видела никого, я опять целовалась с тобой и не представляла, что это вдруг прекратится. В общем, как ни стыдно в этом признаться, во мне в этот день появилась чувственность. Постепенно я стала смотреть на мир другими глазами. До меня вдруг стали доходить твои слова, что любовь — самое лучшее, что есть на свете.
А когда я приехала домой, вернее, только прилетела и вышла из самолета, я шла и смотрела на всех людей с одной мыслью — что я люблю тебя, а не их. Я стала жить этой любовью, вернее, вся моя жизнь подчинилась ей, и, может, это покажется смешным, но вместе с ней в моей жизни появился смысл. Конечно, я ощущала некую трагичность. Особенно хорошо помню один момент. Мы с Надей Скорик разговаривали у нее на кухне. Я стояла у раскрытого окна, была весна или начало лета, а у них прямо в окно врываются ветки тополя, и я через эти ветки смотрела вниз, на дорожку парка. Надя о чем-то рассказывала, а я перестала ее слушать, я думала о тебе, о том, что совершенно тебе не нужна, что ты живешь в другом мире, что ты даже не помнишь обо мне. Мне было безумно горько, я почувствовала приближение слез и, чтобы Надя вдрул-не увидела, низко нагнулась, как будто что-то рассматриваю. Но даже страдая, я была счастлива. Я спросила у нее:
— Как ты думаешь, что бы было, если бы я полюбила человека, которому совершенно не нужна? А я бы любила его и любила.
— А ты что, влюбилась? Ну наконец-то!
— Да нет, — ответила я. — Просто интересно.
— Ну я бы так не смогла. А вообще он бы сразу в тебя влюбился.
Я не думала, что ты меня полюбишь, хотя, конечно, в глубине души всегда была надежда на что-то".
20
Канистров явно не хотел уступать Вселенскому, поэтому долго, как он нам сказал, искал своеобразный поворот в своем докладе. За основу, как он заметил, был взят личностный подход, при этом он оговорился, что будет широко ссылаться на авторские работы самого Зарубы.
— Французы говорят, что человек — это стиль, — начал Канистров. — Заруба тяготеет к безапелляционным утверждениям, а поэтому к эпитетам в превосходной степени. Он считает, что только таким, ленинским стилем можно избежать двусмысленностей. Ему осточертела любая спекулятивность. Надо создавать, Утверждает он, учения, подобные христианскому, или, во всяком случае, такие произведения, которые могут всколыхнуть массы. Здесь он в скобках называет "Манифест Коммунистической партии", "Государство и революция", "Майн кампф". В стиле он многое позаимствовал у Ницше, чье острое перо вонзилось в его сознание и чьи вероотступнические взгляды ему сразу приглянулись своей отчаянной безысходной смелостью и ненавистью к другим, отжившим свой век учениям.
Да, Заруба так и писал: "Преважнейшим, архизначительным условием выживания человечества в современных условиях является любовь человеческая. Любовь — это бессмертие. Чтобы не убить себя, человек выдумывал бога, которого он любил больше всего на свете, и на этой любви держалась вся предшествующая история. Маколлизм ничего не выдумывает. Маколлизм берет на вооружение реальность, наполненную инстинктивной ненавистью ко всему живому.
Маколлизм освобождает от прикосновений, оставляющих на теле человека отвратительнейшие следы побоев! Маколлизм учит любви, но любви не только страдательно-искупительной, но и безмерно радостной, радостной несмотря на изначальную кровь, когда жженый сахар или купленная в канцтоварах тушь соединяется с кровью человеческой и высшие начертания на всю жизнь остаются на человеческом теле.
Маколлизм не может принять ни одно из вероучений, потому что они основывались на смерти. Наше сознание возражает, чтобы вносить в ранг искупителя фанатика, жаждущего спасения посредством восхождения в мир иной. Психология Евангелия и новейшие вероучения ориентированы на грехопадения, где через муки и только через муки приходит всепрощение и подобие радости человеческой. Маколлизм сразу дает радость тому, кто принимает учение во всей его целостности, то есть оптом, а не в розничной безыдейной разменности! Маколлизм есть новая приемлемая формула недостроенного социализма, из недр которого на предшествующих стадиях самым наглейшим образом вырвана архиважная часть учения — любовь!
Не будем же остерегаться ложного стыда, настаивал Заруба, заглянем в самые тайные и интимные стороны этого чудодейственного и спасительного человеческого свойства. Откуда оно родом? Что даст ему новую, архиважную и не менее архипрекрасную перспективу самоактуализации? Где таятся те силы, которые дадут единственный шанс для обретения любви, а следовательно, и спасения человечества?
Отвечу сразу: эти силы таятся в уголовном мире. А еще точнее — в женщине уголовного мира! Не надо пугаться столь смелых утверждений: новые мысли всегда шокировали обывательское сознание. Вспомните Коперника, Бруно, Циолковского и Сергея Лазо! С радостью они всегда были готовы отдать свою жизнь за торжество великих правд! Никто никогда не видел слез на их глазах. Они всегда пребывали в состоянии мажора, потому мы их и считаем родоначальниками истинного маколлизма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169
Я прекрасно помню, как там, на Севере, в доме свиданий, мне очень хотелось тебя погладить, когда ты спал. Но руки мои не двигались, я боялась к тебе прикоснуться. А там, у Пушкина, мы сидели еще долго, и мне хотелось, чтобы мы никогда не уходили оттуда. Мы все-таки покинули это место, но уже совсем скоро оказались на такой же залитой солнцем скамеечке перед Адмиралтейским шпилем. Здесь была несколько другая обстановка: бабушки, детишки с игрушками, небольшие птички и голуби; людей они не боялись. А я не видела никого, я опять целовалась с тобой и не представляла, что это вдруг прекратится. В общем, как ни стыдно в этом признаться, во мне в этот день появилась чувственность. Постепенно я стала смотреть на мир другими глазами. До меня вдруг стали доходить твои слова, что любовь — самое лучшее, что есть на свете.
А когда я приехала домой, вернее, только прилетела и вышла из самолета, я шла и смотрела на всех людей с одной мыслью — что я люблю тебя, а не их. Я стала жить этой любовью, вернее, вся моя жизнь подчинилась ей, и, может, это покажется смешным, но вместе с ней в моей жизни появился смысл. Конечно, я ощущала некую трагичность. Особенно хорошо помню один момент. Мы с Надей Скорик разговаривали у нее на кухне. Я стояла у раскрытого окна, была весна или начало лета, а у них прямо в окно врываются ветки тополя, и я через эти ветки смотрела вниз, на дорожку парка. Надя о чем-то рассказывала, а я перестала ее слушать, я думала о тебе, о том, что совершенно тебе не нужна, что ты живешь в другом мире, что ты даже не помнишь обо мне. Мне было безумно горько, я почувствовала приближение слез и, чтобы Надя вдрул-не увидела, низко нагнулась, как будто что-то рассматриваю. Но даже страдая, я была счастлива. Я спросила у нее:
— Как ты думаешь, что бы было, если бы я полюбила человека, которому совершенно не нужна? А я бы любила его и любила.
— А ты что, влюбилась? Ну наконец-то!
— Да нет, — ответила я. — Просто интересно.
— Ну я бы так не смогла. А вообще он бы сразу в тебя влюбился.
Я не думала, что ты меня полюбишь, хотя, конечно, в глубине души всегда была надежда на что-то".
20
Канистров явно не хотел уступать Вселенскому, поэтому долго, как он нам сказал, искал своеобразный поворот в своем докладе. За основу, как он заметил, был взят личностный подход, при этом он оговорился, что будет широко ссылаться на авторские работы самого Зарубы.
— Французы говорят, что человек — это стиль, — начал Канистров. — Заруба тяготеет к безапелляционным утверждениям, а поэтому к эпитетам в превосходной степени. Он считает, что только таким, ленинским стилем можно избежать двусмысленностей. Ему осточертела любая спекулятивность. Надо создавать, Утверждает он, учения, подобные христианскому, или, во всяком случае, такие произведения, которые могут всколыхнуть массы. Здесь он в скобках называет "Манифест Коммунистической партии", "Государство и революция", "Майн кампф". В стиле он многое позаимствовал у Ницше, чье острое перо вонзилось в его сознание и чьи вероотступнические взгляды ему сразу приглянулись своей отчаянной безысходной смелостью и ненавистью к другим, отжившим свой век учениям.
Да, Заруба так и писал: "Преважнейшим, архизначительным условием выживания человечества в современных условиях является любовь человеческая. Любовь — это бессмертие. Чтобы не убить себя, человек выдумывал бога, которого он любил больше всего на свете, и на этой любви держалась вся предшествующая история. Маколлизм ничего не выдумывает. Маколлизм берет на вооружение реальность, наполненную инстинктивной ненавистью ко всему живому.
Маколлизм освобождает от прикосновений, оставляющих на теле человека отвратительнейшие следы побоев! Маколлизм учит любви, но любви не только страдательно-искупительной, но и безмерно радостной, радостной несмотря на изначальную кровь, когда жженый сахар или купленная в канцтоварах тушь соединяется с кровью человеческой и высшие начертания на всю жизнь остаются на человеческом теле.
Маколлизм не может принять ни одно из вероучений, потому что они основывались на смерти. Наше сознание возражает, чтобы вносить в ранг искупителя фанатика, жаждущего спасения посредством восхождения в мир иной. Психология Евангелия и новейшие вероучения ориентированы на грехопадения, где через муки и только через муки приходит всепрощение и подобие радости человеческой. Маколлизм сразу дает радость тому, кто принимает учение во всей его целостности, то есть оптом, а не в розничной безыдейной разменности! Маколлизм есть новая приемлемая формула недостроенного социализма, из недр которого на предшествующих стадиях самым наглейшим образом вырвана архиважная часть учения — любовь!
Не будем же остерегаться ложного стыда, настаивал Заруба, заглянем в самые тайные и интимные стороны этого чудодейственного и спасительного человеческого свойства. Откуда оно родом? Что даст ему новую, архиважную и не менее архипрекрасную перспективу самоактуализации? Где таятся те силы, которые дадут единственный шанс для обретения любви, а следовательно, и спасения человечества?
Отвечу сразу: эти силы таятся в уголовном мире. А еще точнее — в женщине уголовного мира! Не надо пугаться столь смелых утверждений: новые мысли всегда шокировали обывательское сознание. Вспомните Коперника, Бруно, Циолковского и Сергея Лазо! С радостью они всегда были готовы отдать свою жизнь за торжество великих правд! Никто никогда не видел слез на их глазах. Они всегда пребывали в состоянии мажора, потому мы их и считаем родоначальниками истинного маколлизма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169