Я был слишком потрясен словами, которые только что выслушал и которые казались мне совершенно бессмысленными. Характер? Еще куда ни шло. Но привычки? Какие привычки?
Я пошел к дому дорогой, которую, не знаю почему, называют Райской грязной тропкой между двух изгородей. Почти сразу же пришлось побежать в церковь, где меня уже давно ждал причетник. Мое оборудование в жалком состоянии, и я вынужден признать, что если бы провел инвентаризацию вовремя, это избавило бы меня от многих хлопот.
Причетник - ворчливый старик, за брюзгливостью и даже грубостью которого скрывается натура чудаковатая, чувствительная. Среди крестьян гораздо чаще, чем это думают, встречаются люди с почти женской капризностью настроений, считающейся привилегией богатых бездельников. Один Бог знает, до какой степени ранимыми, сами того не сознавая, могут быть существа, замурованные на протяжении нескольких поколений, иногда - нескольких столетий, в немоту, всей глубины которой они даже не способны измерить, поскольку у них нет ни малейшей возможности ее преодолеть, да, впрочем, они об этом даже и не помышляют, наивно отождествляя монотонный повседневный труд и медленный ток собственных дум... вплоть до того дня, когда подчас... О, одиночество бедняков!
Выколотив драпировки, мы присели передохнуть на каменную скамью в ризнице. Я видел в полумраке его ссутулившуюся фигуру, с огромными руками, покорно сложенными на худых коленях, ко лбу, блестевшему от пота, прилипла короткая прядь седеющих волос.
- Что думают обо мне прихожане? - спросил вдруг я. Поскольку раньше мы с ним никогда ни о чем серьезном не заговаривали, обращаться к нему с таким вопросом было, казалось бы, нелепо, да я и не ждал, что он ответит. Он действительно заставил меня долго ждать.
- Болтают, что вы почти ничего не едите, - выговорил он наконец замогильным голосом, - еще, что вы морочите голову девчонкам на уроках закона божьего своими россказнями о том свете.
- Ну а вы? Что думаете обо мне вы, Арсен?
На этот раз он задумался так надолго, что я снова взялся за работу, повернувшись к нему спиной.
- По-моему, лет вам не хватает...
Я постарался обратить все в шутку, хотя мне было не до смеха:
- Ну, годы - дело наживное, Арсен!
Он, однако, не слушал меня, продолжая терпеливо, упрямо развивать свою мысль:
- Кюре - он вроде нотариуса. Он должен быть на месте, когда есть надобность. А надоедать не надо.
- Но послушайте, Арсен, нотариус ведь работает на себя, а я на Господа Бога. Люди сами редко обращаются к Богу.
Он подобрал с полу свою палку, оперся подбородком на рукоятку. Можно было подумать, что он дремлет.
- Обращать, - заговорил он наконец снова, - обращать... Мне вот семьдесят три года, а я никогда не видел еще собственными глазами обращенного. Человек каким рождается, таким и умирает. В нашей семье все связаны с церковью. Дед мой был звонарем в Лионе, покойная мать домоправительницей у господина кюре в Вильмане, не было случая, чтобы кто-нибудь из наших скончался, не причастившись святых даров. Голос крови, ничего не поделаешь.
- Вы встретитесь с ними на том свете, - сказал я.
Он опять надолго задумался. Я искоса наблюдал за ним, занимаясь своим делом, и совсем уже потерял надежду что-нибудь услышать, когда он изрек свое последнее слово усталым, незабываемым голосом, казалось, вещавшим из глубин веков.
- Уж как умрешь, все умрет, - сказал он.
Я сделал вид, что не понял. Я не чувствовал себя способным ответить ему, да и к чему? Он наверняка не понимал, что богохульствует, произнося эти кощунственные слова, - они были для него лишь признаньем в собственном бессилии вообразить ту вечную жизнь, никаких веских доказательств существования которой ему не давал земной опыт, хотя смиренная мудрость рода открывала ему ее бесспорность, и он в нее верил, не умея выразить свою веру, законное - пусть и еле слышно нашептываемое - наследство бессчетных крещеных предков... И все же сердце мое пронзил смертельный холод, силы меня оставили, и я, под предлогом мигрени, ушел один под дождь и ветер.
Теперь, когда эти строки написаны, я с изумлением смотрю на окно, разверстое во мрак, на кавардак на моем столе, на множество ничтожных свидетельств, видимых лишь моему собственному глазу, словно говорящих на таинственном языке о мучительном томлении последних часов. Прояснился ли мой ум? Или же, напротив, сила предчувствия, позволявшая мне собрать воедино события, сами по себе незначительные, притупилась из-за усталости, бессонницы, горечи? Не знаю. Все кажется мне нелепостью. Почему я не потребовал от г-на графа объяснения, хотя даже сам каноник де ла Мотт-Бёврон считал, что это необходимо сделать? Прежде всего потому, что я подозреваю м-ль Шанталь в каком-то коварном обмане и страшусь узнать, в чем именно дело. И еще потому, что пока покойница у себя в доме, то есть до завтрашнего дня, пусть лучше все молчат! Позднее, возможно... Но никакого "позднее" не будет. Мое положение в приходе стало настолько трудным, что обращение г-на графа к его преосвященству, без сомнения, увенчается полным успехом.
Ну и пусть! Сколько я ни перечитываю эти страницы, мой рассудок не находит здесь ни единого слова, которое хотелось бы взять назад, но мне очевидна вся их тщета. Не доводы рассудка порождают истинную печаль - печаль души, - и не им ее побороть, если уж она вошла в нас, Господь ведает, через какую брешь бытия... Что сказать? Нет, она даже не вошла, она всегда была в нас. Мы говорим - печаль, тоска, отчаяние, пытаясь уверить себя, будто это какие-то перемены в душе, но я все больше и больше убеждаюсь, что это и есть сама душа и что удел человеческий после грехопадения ощущать все в себе и вне себя только как томление духа. Как бы ни был равнодушен человек к потустороннему, его, даже в миг наслаждения, не покидает смутное сознание грозного чуда - это и есть торжество той единственной радости, которая дана существу, ведающему, что он смертен, и вынужденному подыскивать, как это ни трудно, оправданья, поневоле шаткие, яростному бунту своей плоти против этого абсурдного, отталкивающего предположения. Мне кажется, не храни его неусыпное милосердие божие, человек, едва осознав свой удел, должен был бы обратиться в прах.
Я затворил окно, разжег огонек в камине. По отдаленности одной из деревень, приписанных к моему приходу, я освобожден от положенного священнику поста в день, когда служу там святую обедню. До сих пор я не использовал этой поблажки. Но сегодня согрею себе кружку подсахаренного вина.
Я перечитал письмо г-жи графини, мне казалось, я вижу и слышу ее самое... "У меня нет никаких желаний". Ее долгий искус завершился, испытание окончено. Мое только начинается. Быть может, это продолжение того же?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Я пошел к дому дорогой, которую, не знаю почему, называют Райской грязной тропкой между двух изгородей. Почти сразу же пришлось побежать в церковь, где меня уже давно ждал причетник. Мое оборудование в жалком состоянии, и я вынужден признать, что если бы провел инвентаризацию вовремя, это избавило бы меня от многих хлопот.
Причетник - ворчливый старик, за брюзгливостью и даже грубостью которого скрывается натура чудаковатая, чувствительная. Среди крестьян гораздо чаще, чем это думают, встречаются люди с почти женской капризностью настроений, считающейся привилегией богатых бездельников. Один Бог знает, до какой степени ранимыми, сами того не сознавая, могут быть существа, замурованные на протяжении нескольких поколений, иногда - нескольких столетий, в немоту, всей глубины которой они даже не способны измерить, поскольку у них нет ни малейшей возможности ее преодолеть, да, впрочем, они об этом даже и не помышляют, наивно отождествляя монотонный повседневный труд и медленный ток собственных дум... вплоть до того дня, когда подчас... О, одиночество бедняков!
Выколотив драпировки, мы присели передохнуть на каменную скамью в ризнице. Я видел в полумраке его ссутулившуюся фигуру, с огромными руками, покорно сложенными на худых коленях, ко лбу, блестевшему от пота, прилипла короткая прядь седеющих волос.
- Что думают обо мне прихожане? - спросил вдруг я. Поскольку раньше мы с ним никогда ни о чем серьезном не заговаривали, обращаться к нему с таким вопросом было, казалось бы, нелепо, да я и не ждал, что он ответит. Он действительно заставил меня долго ждать.
- Болтают, что вы почти ничего не едите, - выговорил он наконец замогильным голосом, - еще, что вы морочите голову девчонкам на уроках закона божьего своими россказнями о том свете.
- Ну а вы? Что думаете обо мне вы, Арсен?
На этот раз он задумался так надолго, что я снова взялся за работу, повернувшись к нему спиной.
- По-моему, лет вам не хватает...
Я постарался обратить все в шутку, хотя мне было не до смеха:
- Ну, годы - дело наживное, Арсен!
Он, однако, не слушал меня, продолжая терпеливо, упрямо развивать свою мысль:
- Кюре - он вроде нотариуса. Он должен быть на месте, когда есть надобность. А надоедать не надо.
- Но послушайте, Арсен, нотариус ведь работает на себя, а я на Господа Бога. Люди сами редко обращаются к Богу.
Он подобрал с полу свою палку, оперся подбородком на рукоятку. Можно было подумать, что он дремлет.
- Обращать, - заговорил он наконец снова, - обращать... Мне вот семьдесят три года, а я никогда не видел еще собственными глазами обращенного. Человек каким рождается, таким и умирает. В нашей семье все связаны с церковью. Дед мой был звонарем в Лионе, покойная мать домоправительницей у господина кюре в Вильмане, не было случая, чтобы кто-нибудь из наших скончался, не причастившись святых даров. Голос крови, ничего не поделаешь.
- Вы встретитесь с ними на том свете, - сказал я.
Он опять надолго задумался. Я искоса наблюдал за ним, занимаясь своим делом, и совсем уже потерял надежду что-нибудь услышать, когда он изрек свое последнее слово усталым, незабываемым голосом, казалось, вещавшим из глубин веков.
- Уж как умрешь, все умрет, - сказал он.
Я сделал вид, что не понял. Я не чувствовал себя способным ответить ему, да и к чему? Он наверняка не понимал, что богохульствует, произнося эти кощунственные слова, - они были для него лишь признаньем в собственном бессилии вообразить ту вечную жизнь, никаких веских доказательств существования которой ему не давал земной опыт, хотя смиренная мудрость рода открывала ему ее бесспорность, и он в нее верил, не умея выразить свою веру, законное - пусть и еле слышно нашептываемое - наследство бессчетных крещеных предков... И все же сердце мое пронзил смертельный холод, силы меня оставили, и я, под предлогом мигрени, ушел один под дождь и ветер.
Теперь, когда эти строки написаны, я с изумлением смотрю на окно, разверстое во мрак, на кавардак на моем столе, на множество ничтожных свидетельств, видимых лишь моему собственному глазу, словно говорящих на таинственном языке о мучительном томлении последних часов. Прояснился ли мой ум? Или же, напротив, сила предчувствия, позволявшая мне собрать воедино события, сами по себе незначительные, притупилась из-за усталости, бессонницы, горечи? Не знаю. Все кажется мне нелепостью. Почему я не потребовал от г-на графа объяснения, хотя даже сам каноник де ла Мотт-Бёврон считал, что это необходимо сделать? Прежде всего потому, что я подозреваю м-ль Шанталь в каком-то коварном обмане и страшусь узнать, в чем именно дело. И еще потому, что пока покойница у себя в доме, то есть до завтрашнего дня, пусть лучше все молчат! Позднее, возможно... Но никакого "позднее" не будет. Мое положение в приходе стало настолько трудным, что обращение г-на графа к его преосвященству, без сомнения, увенчается полным успехом.
Ну и пусть! Сколько я ни перечитываю эти страницы, мой рассудок не находит здесь ни единого слова, которое хотелось бы взять назад, но мне очевидна вся их тщета. Не доводы рассудка порождают истинную печаль - печаль души, - и не им ее побороть, если уж она вошла в нас, Господь ведает, через какую брешь бытия... Что сказать? Нет, она даже не вошла, она всегда была в нас. Мы говорим - печаль, тоска, отчаяние, пытаясь уверить себя, будто это какие-то перемены в душе, но я все больше и больше убеждаюсь, что это и есть сама душа и что удел человеческий после грехопадения ощущать все в себе и вне себя только как томление духа. Как бы ни был равнодушен человек к потустороннему, его, даже в миг наслаждения, не покидает смутное сознание грозного чуда - это и есть торжество той единственной радости, которая дана существу, ведающему, что он смертен, и вынужденному подыскивать, как это ни трудно, оправданья, поневоле шаткие, яростному бунту своей плоти против этого абсурдного, отталкивающего предположения. Мне кажется, не храни его неусыпное милосердие божие, человек, едва осознав свой удел, должен был бы обратиться в прах.
Я затворил окно, разжег огонек в камине. По отдаленности одной из деревень, приписанных к моему приходу, я освобожден от положенного священнику поста в день, когда служу там святую обедню. До сих пор я не использовал этой поблажки. Но сегодня согрею себе кружку подсахаренного вина.
Я перечитал письмо г-жи графини, мне казалось, я вижу и слышу ее самое... "У меня нет никаких желаний". Ее долгий искус завершился, испытание окончено. Мое только начинается. Быть может, это продолжение того же?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75