Все это уже было, дочь моя...
Она не решалась смотреть на медальон, который все еще держала в руке. Я никак не мог предвидеть того, что она сделала! Она сказала мне:
- Повторите то, что вы сказали... об аде... что ад - это больше не любить.
- Да, сударыня.
- Повторите!
- Ад - это больше не любить. Пока мы живы, мы можем тешить себя иллюзией, считать, что любим сами по себе, помимо Бога. Но мы подобны безумцам, протягивающим руки к лунному отражению в воде. Простите меня, я очень плохо выражаю свои мысли.
Она как-то странно улыбнулась, но лицо ее оставалось по-прежнему напряженным, улыбка была мрачная. Она зажала медальон в кулаке и другой рукой прижала этот кулак к груди.
- Каких слов вы ждете от меня?
- Говорите: да приидет царствие твое.
- Да приидет царствие твое.
- Да будет воля твоя.
Внезапно она встала, все так же прижимая кулак к груди.
- Сударыня, - вскричал я, - вы твердили эти слова тысячи раз, но теперь нужно сказать их от глубины души.
- Я ни разу не читала "Отче наш" с тех пор... с тех пор, как... Да вы и сами это знаете, вы все знаете еще прежде, чем вам скажешь, - заговорила она снова, пожав плечами, на этот раз гневно. Потом она сделала жест, смысл которого я понял лишь потом. Лоб ее блестел от пота. - Я не могу, простонала она, - мне кажется, я теряю его во второй раз.
- Царствие, о пришествии которого вы молите, это также и ваше царствие и его.
- Пусть же оно приидет! - Она посмотрела мне в глаза, и мы так стояли несколько секунд, потом она сказала: - Я вверяюсь вам.
- Мне!
- Да, вам. Я оскорбила Бога, должно быть, я его ненавидела. Да, теперь я понимаю, что так и умерла бы с этой ненавистью в сердце. Но вверяюсь я только вам.
- Я слишком ничтожный человек. Вы положили бы золотой в дырявую руку.
- Еще час тому назад моя жизнь казалась мне упорядоченной, все было на своем месте, вы не оставили от нее камня на камне.
- Такой и отдайте ее Богу.
- Я хочу отдать все или ничего, так уж мы, женщины, созданы.
- Отдайте все.
- Нет, вам меня не понять, вы думаете, я уже смирилась. Но того, что еще уцелело во мне от гордыни, хватило бы, чтобы проклясть вас!
- Отдайте и вашу гордыню, вместе со всем остальным, отдайте все.
Я еще не договорил, когда увидел в ее глазах какой-то неизъяснимый свет, но было уже слишком поздно, чтобы я мог чему бы то ни было помешать. Она швырнула медальон в горящие поленья. Я бросился на колени, сунул руку в огонь, я не почувствовал даже ожога. На мгновение мне показалось, что я держу в пальцах светлую прядку, но она ускользнула от меня и упала на пламенеющие угли. За моей спиной стояла такая ужасная тишина, что я не смел обернуться. Суконный рукав моей сутаны сгорел до локтя.
- Как вы смели! - пробормотал я. - Что за безумье!
Она отступила к стене, прильнула к ней спиной, руками.
- Я прошу у вас прощения, - сказала она униженно.
- Вы что же - считаете Бога палачом? Он желает, чтобы мы жалели себя. Впрочем, наши горести принадлежат не нам, он возлагает их на себя, приемлет их в сердце свое Мы не вправе намеренно искать страданий, чтобы бросить им вызов, попрать их. Понимаете?
- Что сделано, то сделано, теперь я бессильна это изменить.
- Да будет мир с вами, дочь моя, - сказал я и благословил ее.
Мои пальцы немного кровоточили, кожа местами вздулась. Она разорвала носовой платок и перевязала мне руку. Мы не проронили больше ни слова. Мир, который я призвал на нее, снизошел на меня. Так просто, так буднично, что ничье присутствие уже не могло его смутить. Да, мы так незаметно вернулись к повседневной жизни, что самому внимательному свидетелю не удалось бы заметить сокровенной тайны, которая уже принадлежала не нам.
Она попросила, чтобы я назавтра выслушал ее исповедь. Я взял с нее слово никому не рассказывать того, что было между нами, и сам обещал хранить молчание.
- Что бы ни случилось, - сказал я. Произнося эти слова, я почувствовал, как сжалось мое сердце, и снова меня охватила печаль. Да сбудется воля божья.
Я ушел из замка в одиннадцать и вынужден был тут же поспешить в Домбаль. На обратном пути я остановился на лесной прогалине, откуда открывается вид на равнину, на длинные пологие склоны, почти незаметно сбегающие к морю. В деревне я купил немного хлеба и масла и с удовольствием поел. Как всегда, после решительных жизненных испытаний, я ощущал какую-то притупленность, вялость мысли, что не так уж неприятно и рождает странную иллюзию легкости, счастья. Какого счастья? Не знаю, как сказать. Это какая-то безликая радость. То, что должно было произойти, произошло, минуло, вот и все. Вернулся я поздно, встретив по дороге старого Кловиса, который вручил мне пакет от г-жи графини. Я долго не решался его открыть, хотя знал, что в нем. Это был маленький медальон, теперь уже пустой, висевший на порванной цепочке.
Там было также письмо. Вот оно. Странное письмо.
"Господин кюре, не думаю, чтобы вы могли вообразить состояние, в котором меня оставили, к такого рода психологическим тонкостям вы, должно быть, совершенно безразличны. Что вам сказать? Безутешная память о малютке отгораживала меня от всех, я жила в ужасающем одиночестве, мне кажется, от этого одиночества теперь избавило меня другое дитя. Надеюсь, вас не покоробит, что для меня вы - дитя. Вы и есть дитя. Да сохранит вас Господь таким навсегда!
Я спрашиваю себя, что же вы сделали, как вы это сделали. Или, вернее, я больше себя ни о чем не спрашиваю. Все хорошо. Я не верила, что могу смириться. И в самом деле, то, что пришло ко мне, не смирение. Смирение не в моей натуре, предчувствие не обманывало меня на этот счет. Я не смирилась, я счастлива. Я ничего не хочу.
Не ждите меня завтра. Я пойду исповедаться к аббату X., как обычно. Я постараюсь быть предельно искренней, но также и предельно сдержанной, не так ли? Как все просто! Я скажу: "Я сознательно грешила против Надежды на протяжении одиннадцати лет, ежеминутно, ежечасно", - и этим все будет сказано. Надежда! Я считала, что она умерла у меня на руках тем страшным вечером, в тот ветреный, скорбный март... Ее последнее дыханье коснулось моей щеки, я точно знаю, в каком именно месте. И вот она возвращена мне. Не одолжена, подарена. Моя надежда, моя собственная надежда, не больше похожая на ту, которую называют этим именем философы, чем слово "любовь" похоже на любимое существо. Эта надежда - плоть от моей плоти. Это трудно выразить. Тут нужны младенческие слова.
Я хотела высказать вам все это сегодня же. Так было нужно. И больше мы не будем к этому возвращаться, не правда ли? Никогда. Какое сладкое слово. Никогда. Написав, я тихонько произнесла его вслух, мне кажется, оно каким-то чудесным, несказанным образом выражает тот покой, который вы мне даровали".
Я сунул это письмо в свое "Подражание Иисусу Христу", старую книгу, принадлежавшую еще маме и до сих пор хранящую аромат лаванды - той лаванды, пакетики которой она клала в белье, по тогдашней моде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Она не решалась смотреть на медальон, который все еще держала в руке. Я никак не мог предвидеть того, что она сделала! Она сказала мне:
- Повторите то, что вы сказали... об аде... что ад - это больше не любить.
- Да, сударыня.
- Повторите!
- Ад - это больше не любить. Пока мы живы, мы можем тешить себя иллюзией, считать, что любим сами по себе, помимо Бога. Но мы подобны безумцам, протягивающим руки к лунному отражению в воде. Простите меня, я очень плохо выражаю свои мысли.
Она как-то странно улыбнулась, но лицо ее оставалось по-прежнему напряженным, улыбка была мрачная. Она зажала медальон в кулаке и другой рукой прижала этот кулак к груди.
- Каких слов вы ждете от меня?
- Говорите: да приидет царствие твое.
- Да приидет царствие твое.
- Да будет воля твоя.
Внезапно она встала, все так же прижимая кулак к груди.
- Сударыня, - вскричал я, - вы твердили эти слова тысячи раз, но теперь нужно сказать их от глубины души.
- Я ни разу не читала "Отче наш" с тех пор... с тех пор, как... Да вы и сами это знаете, вы все знаете еще прежде, чем вам скажешь, - заговорила она снова, пожав плечами, на этот раз гневно. Потом она сделала жест, смысл которого я понял лишь потом. Лоб ее блестел от пота. - Я не могу, простонала она, - мне кажется, я теряю его во второй раз.
- Царствие, о пришествии которого вы молите, это также и ваше царствие и его.
- Пусть же оно приидет! - Она посмотрела мне в глаза, и мы так стояли несколько секунд, потом она сказала: - Я вверяюсь вам.
- Мне!
- Да, вам. Я оскорбила Бога, должно быть, я его ненавидела. Да, теперь я понимаю, что так и умерла бы с этой ненавистью в сердце. Но вверяюсь я только вам.
- Я слишком ничтожный человек. Вы положили бы золотой в дырявую руку.
- Еще час тому назад моя жизнь казалась мне упорядоченной, все было на своем месте, вы не оставили от нее камня на камне.
- Такой и отдайте ее Богу.
- Я хочу отдать все или ничего, так уж мы, женщины, созданы.
- Отдайте все.
- Нет, вам меня не понять, вы думаете, я уже смирилась. Но того, что еще уцелело во мне от гордыни, хватило бы, чтобы проклясть вас!
- Отдайте и вашу гордыню, вместе со всем остальным, отдайте все.
Я еще не договорил, когда увидел в ее глазах какой-то неизъяснимый свет, но было уже слишком поздно, чтобы я мог чему бы то ни было помешать. Она швырнула медальон в горящие поленья. Я бросился на колени, сунул руку в огонь, я не почувствовал даже ожога. На мгновение мне показалось, что я держу в пальцах светлую прядку, но она ускользнула от меня и упала на пламенеющие угли. За моей спиной стояла такая ужасная тишина, что я не смел обернуться. Суконный рукав моей сутаны сгорел до локтя.
- Как вы смели! - пробормотал я. - Что за безумье!
Она отступила к стене, прильнула к ней спиной, руками.
- Я прошу у вас прощения, - сказала она униженно.
- Вы что же - считаете Бога палачом? Он желает, чтобы мы жалели себя. Впрочем, наши горести принадлежат не нам, он возлагает их на себя, приемлет их в сердце свое Мы не вправе намеренно искать страданий, чтобы бросить им вызов, попрать их. Понимаете?
- Что сделано, то сделано, теперь я бессильна это изменить.
- Да будет мир с вами, дочь моя, - сказал я и благословил ее.
Мои пальцы немного кровоточили, кожа местами вздулась. Она разорвала носовой платок и перевязала мне руку. Мы не проронили больше ни слова. Мир, который я призвал на нее, снизошел на меня. Так просто, так буднично, что ничье присутствие уже не могло его смутить. Да, мы так незаметно вернулись к повседневной жизни, что самому внимательному свидетелю не удалось бы заметить сокровенной тайны, которая уже принадлежала не нам.
Она попросила, чтобы я назавтра выслушал ее исповедь. Я взял с нее слово никому не рассказывать того, что было между нами, и сам обещал хранить молчание.
- Что бы ни случилось, - сказал я. Произнося эти слова, я почувствовал, как сжалось мое сердце, и снова меня охватила печаль. Да сбудется воля божья.
Я ушел из замка в одиннадцать и вынужден был тут же поспешить в Домбаль. На обратном пути я остановился на лесной прогалине, откуда открывается вид на равнину, на длинные пологие склоны, почти незаметно сбегающие к морю. В деревне я купил немного хлеба и масла и с удовольствием поел. Как всегда, после решительных жизненных испытаний, я ощущал какую-то притупленность, вялость мысли, что не так уж неприятно и рождает странную иллюзию легкости, счастья. Какого счастья? Не знаю, как сказать. Это какая-то безликая радость. То, что должно было произойти, произошло, минуло, вот и все. Вернулся я поздно, встретив по дороге старого Кловиса, который вручил мне пакет от г-жи графини. Я долго не решался его открыть, хотя знал, что в нем. Это был маленький медальон, теперь уже пустой, висевший на порванной цепочке.
Там было также письмо. Вот оно. Странное письмо.
"Господин кюре, не думаю, чтобы вы могли вообразить состояние, в котором меня оставили, к такого рода психологическим тонкостям вы, должно быть, совершенно безразличны. Что вам сказать? Безутешная память о малютке отгораживала меня от всех, я жила в ужасающем одиночестве, мне кажется, от этого одиночества теперь избавило меня другое дитя. Надеюсь, вас не покоробит, что для меня вы - дитя. Вы и есть дитя. Да сохранит вас Господь таким навсегда!
Я спрашиваю себя, что же вы сделали, как вы это сделали. Или, вернее, я больше себя ни о чем не спрашиваю. Все хорошо. Я не верила, что могу смириться. И в самом деле, то, что пришло ко мне, не смирение. Смирение не в моей натуре, предчувствие не обманывало меня на этот счет. Я не смирилась, я счастлива. Я ничего не хочу.
Не ждите меня завтра. Я пойду исповедаться к аббату X., как обычно. Я постараюсь быть предельно искренней, но также и предельно сдержанной, не так ли? Как все просто! Я скажу: "Я сознательно грешила против Надежды на протяжении одиннадцати лет, ежеминутно, ежечасно", - и этим все будет сказано. Надежда! Я считала, что она умерла у меня на руках тем страшным вечером, в тот ветреный, скорбный март... Ее последнее дыханье коснулось моей щеки, я точно знаю, в каком именно месте. И вот она возвращена мне. Не одолжена, подарена. Моя надежда, моя собственная надежда, не больше похожая на ту, которую называют этим именем философы, чем слово "любовь" похоже на любимое существо. Эта надежда - плоть от моей плоти. Это трудно выразить. Тут нужны младенческие слова.
Я хотела высказать вам все это сегодня же. Так было нужно. И больше мы не будем к этому возвращаться, не правда ли? Никогда. Какое сладкое слово. Никогда. Написав, я тихонько произнесла его вслух, мне кажется, оно каким-то чудесным, несказанным образом выражает тот покой, который вы мне даровали".
Я сунул это письмо в свое "Подражание Иисусу Христу", старую книгу, принадлежавшую еще маме и до сих пор хранящую аромат лаванды - той лаванды, пакетики которой она клала в белье, по тогдашней моде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75