Обвинение и по тем временам было столь нелепым, что через полтора года, еще до смерти Сталина, Гуля вышла.
В перерывах между своими дробными посадками Гуля ухитрялась жить как птичка, немедленно заново выходя замуж, праздновала свой неистовый праздник любви, хохотала, бегала по гостям, «стрекозила», как говорила про нее осторожная и насмерть перепуганная жизнью Веруша. Однако Гуля цветов своей легкомысленной одежды не меняла.
Шурик родился, когда Гуля, после первой своей лагерной пробы, жила у Веруши в Калуге, и он оказался первым и единственным ребенком, к которому Гуля была причастна от самого его младенчества. Она как-то сумела преодолеть свое отвращение к этому влажно-сопливому периоду существования, вызывавшему у нее брезгливость. Во всяком случае, для Шурика было сделано исключение
Даже съехав от Веруши к Павлу Аркадьевичу — теперь уже трудно установить, которому по очередности ее мужу, — она навещала Веру и Шурика все те годы, что прожила с ним, вплоть до его смерти, в неугасающем веселье души и тела и, вопреки своему внутреннему устройству, едва его и впрямь не полюбив.
В эти ранние годы Шуриковой жизни Гуля появлялась шелковая, праздничная, в облаке духов и жидкой пены тщедушных локонов, с нарисованными бровями и настоящими, драгоценно-зелеными глазами. Нежный мальчик обнимал скользящие колени и замирал с расширенным сердцем. А Гуля шевелила его обреченные на недолгую жизнь тонкие волосы пальцами с красными, немного внутрь загнутыми ногтями.
Потом Гуля исчезла, и Шурик по ней тосковал. Однако, когда она вернулась окончательно, на большие праздники сердце Шурика уже не было способно и Гуля уже была не такая шелковая. К тому же это был год его шестнадцатилетия, а в тот год шелк, мед, мех, лед и прочие совершенства мира заключались для него совсем в ином сосуде.
Гуля же в спешном порядке вышла замуж за старого красивого человека, носившего известную фамилию. Правда, к сожалению, он был не тем самым, а всего лишь однофамильцем, но кто бы посмел задать этот вопрос?
Гуля жила изо всех сил, не пропуская вернисажей, выставок, премьер, бенефисов, гастролеров. Как-то незаметно умер последний муж, и Гуля объявила подругам, что отныне она монахиня, но сильно в миру…
Сан Саныч, потерявший в эту пору значительную часть волос, сильно прибавивший в весе и приобретший неотталкивающее сходство с картофелиной, служил тогда совсем другому кумиру, но никогда не отлынивал от бесцеремонных — впрочем, сам он так никогда их не определял — требований Гули передвинуть мебель, отвезти ее на дачу или проводить на вокзал. Но все-таки Сан Саныч страдал, понимая, что Гуля стара, что он ничтожно мало ей помогает, и заклейка окон радовала его как возможность быть чем-то полезным милой Гуле.
Трехстворчатое окно было избыточной, барской высоты: с подоконника он доставал рукой едва выше половины рамы, а щели оказались бездонными, они проглотили три пачки ваты, целую кучу тряпья, порванного на полоски, и конца этой работе не было видно.
Гуля в упоении уже третий час рассказывала о своей нежной дружбе с неким Максом, но Сан Санычу и невдомек было, что речь шла о Волошине. Увидев, что Сан Саныч закончил с внутренними рамами, Гуля, подмигнув, вытащила графинчик коньяку и никудышную закуску.
— Вчера гости все подъели, а сегодня из дому не вылезала, — объяснила скудость стола Гуля. — Сейчас мы с тобой немножечко хряпнем, друг сердечный! — ворковала Гуля, смолоду любившая веселое винное ускорение крови, и вытаскивала большие, зеленого стекла бокалы. — Глупость, конечно, коньяк из таких бокалов, да еще и зеленых, но эта мелкота, они все грязные, — и махнула рукой в сторону помоечного, как его называла, столика возле двери, где стояла вчерашняя немытая посуда, — Знаешь, я подумала: к черту рабство! Если я не хочу ее мыть, то могу, в конце концов, и не мыть, не правда ли, друг мои?
— Гуленька, конечно, правда, — улыбаясь, умиляясь ей, ответил Сан Саныч, склонив голову набок. Он смотрел на нее восхищенно, и она чувствовала это и приходила в кураж. — Ты просто молодец. В нашем поколении таких людей, как ты, уже нет.
— Что ты имеешь в виду? — переспросила Гуля, любившая всякого рода комплименты и ожидавшая услышать приятное. — Налей-ка, голубчик. Вот так. И хватит.
— За твое здоровье! Гуля, ты поразительная женщина! Ты — прекраснейшая из женщин! Я тебе ничего нового не скажу, но ты — эвиг вайблих! Елена, Маргарита и Беатриче в одном лице! — восторженно, искренне и вдохновенно понес Сан Саныч, подымая мутный зеленый бокал.
Гуля захохотала, положив на лоб худую, съехавшую внутрь, как это бывает у пианистов, кисть.
— Я так давно не слышала этих благородных имен, что в первый миг изумилась, с чего это ты мою милую Беатриче, Беатрису Абрамовну, в такую возвышенную компанию записал! Ох, я забыла ей позвонить! — сквозь смех вспомнила она.
— Да ну тебя, Гуля! Не даешь собой восхищаться!
— Я? Да сколько угодно! Что может быть приятнее даме, чем восхищение… Разве что… — И она снова залилась смехом.
— Ах, Гуля, Гуля, ну как тебя не любить! Это же просто невозможно! — простуженно трубил Сан Саныч.
Она сидела в широком кресле, ручка которого была подвязана старым поясом от халата. Голубые, свежевыкрашенные волосы дымились вокруг ее маленького черепа; как всегда круто была подрисована бровь, а под ней — драгоценный, смеющийся, умный глаз. Сан Саныч налил по второй.
— Да, Гуля, дорогая, я хочу выпить за чудо женственности, за чудо твоей женственности! — торжественно провозгласил Сан Саныч и, склонившись, поцеловал ей руку.
Что-то хрустнуло в памяти. Близко-любимо-знакомое, что проступало в чертах капитана Утенкова, — это же Шурик был, Шурик!
А Сан Саныч, дурак, все витийствовал. Размякнув от коньяка, лепетал о шелковых коленях, которые он так любил в детстве, о нежных перчатках, прикосновение которых так волновало, и даже о подзорной трубе, которую она когда-то ему подарила…
Пальцами, обряженными в большие некрасивые кольца, Гуля расстегнула три верхние пуговицы своей лиловой блузки, глубоко вздохнула и тихо, раздельно произнесла:
— Шурик, мне плохо…
— Боже мой! Гуленька, что с тобой?! Может, врача вызвать?! — осекся Сан Саныч, искренне встревоженный ее нездоровьем.
— Нет, нет, что ты, ни в коем случае! Это бывает. Сосудистое. Перемена погоды. Помоги мне перейти на кровать. Вот так. Спасибо, мальчик! — И, следуя хитрому вдохновению, Гуля повлекла ничего не подозревающего, невинного, восторженного, совершенно уже обреченного Сан Саныча к причаленной своей ладье.
— Подушку повыше, пожалуйста, и корсет расстегни, милый! — томным голосом приказала Гуля. Сан Саныч повиновался.
Две тонкокожие осенние дыни медленно выкатились на руки Сан Саныча.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
В перерывах между своими дробными посадками Гуля ухитрялась жить как птичка, немедленно заново выходя замуж, праздновала свой неистовый праздник любви, хохотала, бегала по гостям, «стрекозила», как говорила про нее осторожная и насмерть перепуганная жизнью Веруша. Однако Гуля цветов своей легкомысленной одежды не меняла.
Шурик родился, когда Гуля, после первой своей лагерной пробы, жила у Веруши в Калуге, и он оказался первым и единственным ребенком, к которому Гуля была причастна от самого его младенчества. Она как-то сумела преодолеть свое отвращение к этому влажно-сопливому периоду существования, вызывавшему у нее брезгливость. Во всяком случае, для Шурика было сделано исключение
Даже съехав от Веруши к Павлу Аркадьевичу — теперь уже трудно установить, которому по очередности ее мужу, — она навещала Веру и Шурика все те годы, что прожила с ним, вплоть до его смерти, в неугасающем веселье души и тела и, вопреки своему внутреннему устройству, едва его и впрямь не полюбив.
В эти ранние годы Шуриковой жизни Гуля появлялась шелковая, праздничная, в облаке духов и жидкой пены тщедушных локонов, с нарисованными бровями и настоящими, драгоценно-зелеными глазами. Нежный мальчик обнимал скользящие колени и замирал с расширенным сердцем. А Гуля шевелила его обреченные на недолгую жизнь тонкие волосы пальцами с красными, немного внутрь загнутыми ногтями.
Потом Гуля исчезла, и Шурик по ней тосковал. Однако, когда она вернулась окончательно, на большие праздники сердце Шурика уже не было способно и Гуля уже была не такая шелковая. К тому же это был год его шестнадцатилетия, а в тот год шелк, мед, мех, лед и прочие совершенства мира заключались для него совсем в ином сосуде.
Гуля же в спешном порядке вышла замуж за старого красивого человека, носившего известную фамилию. Правда, к сожалению, он был не тем самым, а всего лишь однофамильцем, но кто бы посмел задать этот вопрос?
Гуля жила изо всех сил, не пропуская вернисажей, выставок, премьер, бенефисов, гастролеров. Как-то незаметно умер последний муж, и Гуля объявила подругам, что отныне она монахиня, но сильно в миру…
Сан Саныч, потерявший в эту пору значительную часть волос, сильно прибавивший в весе и приобретший неотталкивающее сходство с картофелиной, служил тогда совсем другому кумиру, но никогда не отлынивал от бесцеремонных — впрочем, сам он так никогда их не определял — требований Гули передвинуть мебель, отвезти ее на дачу или проводить на вокзал. Но все-таки Сан Саныч страдал, понимая, что Гуля стара, что он ничтожно мало ей помогает, и заклейка окон радовала его как возможность быть чем-то полезным милой Гуле.
Трехстворчатое окно было избыточной, барской высоты: с подоконника он доставал рукой едва выше половины рамы, а щели оказались бездонными, они проглотили три пачки ваты, целую кучу тряпья, порванного на полоски, и конца этой работе не было видно.
Гуля в упоении уже третий час рассказывала о своей нежной дружбе с неким Максом, но Сан Санычу и невдомек было, что речь шла о Волошине. Увидев, что Сан Саныч закончил с внутренними рамами, Гуля, подмигнув, вытащила графинчик коньяку и никудышную закуску.
— Вчера гости все подъели, а сегодня из дому не вылезала, — объяснила скудость стола Гуля. — Сейчас мы с тобой немножечко хряпнем, друг сердечный! — ворковала Гуля, смолоду любившая веселое винное ускорение крови, и вытаскивала большие, зеленого стекла бокалы. — Глупость, конечно, коньяк из таких бокалов, да еще и зеленых, но эта мелкота, они все грязные, — и махнула рукой в сторону помоечного, как его называла, столика возле двери, где стояла вчерашняя немытая посуда, — Знаешь, я подумала: к черту рабство! Если я не хочу ее мыть, то могу, в конце концов, и не мыть, не правда ли, друг мои?
— Гуленька, конечно, правда, — улыбаясь, умиляясь ей, ответил Сан Саныч, склонив голову набок. Он смотрел на нее восхищенно, и она чувствовала это и приходила в кураж. — Ты просто молодец. В нашем поколении таких людей, как ты, уже нет.
— Что ты имеешь в виду? — переспросила Гуля, любившая всякого рода комплименты и ожидавшая услышать приятное. — Налей-ка, голубчик. Вот так. И хватит.
— За твое здоровье! Гуля, ты поразительная женщина! Ты — прекраснейшая из женщин! Я тебе ничего нового не скажу, но ты — эвиг вайблих! Елена, Маргарита и Беатриче в одном лице! — восторженно, искренне и вдохновенно понес Сан Саныч, подымая мутный зеленый бокал.
Гуля захохотала, положив на лоб худую, съехавшую внутрь, как это бывает у пианистов, кисть.
— Я так давно не слышала этих благородных имен, что в первый миг изумилась, с чего это ты мою милую Беатриче, Беатрису Абрамовну, в такую возвышенную компанию записал! Ох, я забыла ей позвонить! — сквозь смех вспомнила она.
— Да ну тебя, Гуля! Не даешь собой восхищаться!
— Я? Да сколько угодно! Что может быть приятнее даме, чем восхищение… Разве что… — И она снова залилась смехом.
— Ах, Гуля, Гуля, ну как тебя не любить! Это же просто невозможно! — простуженно трубил Сан Саныч.
Она сидела в широком кресле, ручка которого была подвязана старым поясом от халата. Голубые, свежевыкрашенные волосы дымились вокруг ее маленького черепа; как всегда круто была подрисована бровь, а под ней — драгоценный, смеющийся, умный глаз. Сан Саныч налил по второй.
— Да, Гуля, дорогая, я хочу выпить за чудо женственности, за чудо твоей женственности! — торжественно провозгласил Сан Саныч и, склонившись, поцеловал ей руку.
Что-то хрустнуло в памяти. Близко-любимо-знакомое, что проступало в чертах капитана Утенкова, — это же Шурик был, Шурик!
А Сан Саныч, дурак, все витийствовал. Размякнув от коньяка, лепетал о шелковых коленях, которые он так любил в детстве, о нежных перчатках, прикосновение которых так волновало, и даже о подзорной трубе, которую она когда-то ему подарила…
Пальцами, обряженными в большие некрасивые кольца, Гуля расстегнула три верхние пуговицы своей лиловой блузки, глубоко вздохнула и тихо, раздельно произнесла:
— Шурик, мне плохо…
— Боже мой! Гуленька, что с тобой?! Может, врача вызвать?! — осекся Сан Саныч, искренне встревоженный ее нездоровьем.
— Нет, нет, что ты, ни в коем случае! Это бывает. Сосудистое. Перемена погоды. Помоги мне перейти на кровать. Вот так. Спасибо, мальчик! — И, следуя хитрому вдохновению, Гуля повлекла ничего не подозревающего, невинного, восторженного, совершенно уже обреченного Сан Саныча к причаленной своей ладье.
— Подушку повыше, пожалуйста, и корсет расстегни, милый! — томным голосом приказала Гуля. Сан Саныч повиновался.
Две тонкокожие осенние дыни медленно выкатились на руки Сан Саныча.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68