Что случилось с моим отцом? Рассказывайте дальше. Что Вы все тянете. Давайте, фрау Хламер, рассказывайте.
Фрау Хламер. Да нечего рассказывать. Выставили Вашего папашу и без всякой пенсии. Вот. А потом еще и с квартиры попросили. Оставили одну мелочевку. Им, понятно, тяжеленько пришлось. Ну, вот это и доконало стариков. Не могли они этого вынести. И не хотели. Взяли и денацифицировали себя окончательно. Что ж, вполне логично со стороны Вашего папаши, надо отдать ему должное.
Бэкманн . Что они сделали? Они себя…
Фрау Хламер (более добродушно, чем язвительно). Денацифицировали. Так мы, знаете ли, говорим. Словечко у нас такое. Да, Ваши старенькие господа-родители больше действительно ничего не хотели. Однажды утром их нашли на кухне, синих и окоченелых. Так мой старик сказал, что это глупость и столько газа нам бы на целый месяц готовки хватило.
Бэкманн (тихо, но с дикой угрозой). Думаю, Вам лучше закрыть дверь, скорее. Скорее! И запереть. Закрывайте скорее дверь, говорю Вам! Ну!
(Дверь скрипит, Фрау Хламер истерически вскрикивает, дверь захлопывается.)
Бэкманн (тихо). Я больше не могу! Я больше не могу! Я больше не могу!
Другой. Можешь, Бэкманн, можешь! Ты можешь.
Бэкманн . Нет! Я больше не хочу терпеть это! Убирайся! Ты, глупый Утверждатель! Убирайся!
Другой. Нет, Бэкманн. Твоя улица здесь, выше. Идем, поднимайся, Бэкманн, у тебя вся улица впереди. Идем!
Бэкманн . Сволочь ты! Конечно, это можно выдержать, о да. Можно выдержать, здесь, на этой улице, и можно идти дальше. Бывает, дыхание перехватит и так бы и убил кого-нибудь. Но продолжаешь дышать, и никого не трогаешь. И не кричишь больше, и не плачешь. Просто живешь дальше. Подумаешь, два трупа. Кто сейчас говорит о двух трупах!
Другой. Уймись, Бэкманн. Идем!
Бэкманн . Конечно, неприятно, когда именно твои родители – эти два трупа. Но их только двое и они старики! Газа вот жаль! Целый месяц можно было стряпать.
Другой. Не слушай, Бэкманн. Идем. Улица ждет.
Бэкманн . Правильно, не слушай. Но у меня же есть сердце, оно кричит, оно жаждет убить. Бедный жалкий обрывок сердца жаждет убить несчастных, которые остались без газа! Человеческое сердце, которое хочет спать, глубоко под водой, понимаешь. Сердце мое хрипит, и никто его не слышит. Здесь, внизу, – никто. И там, вверху, – никто. Два старика переехали в Ольсдорф, на кладбище. Вчера таких могло быть две тысячи. Позавчера – семнадцать. Завтра их будет четыре тысячи или, может, шесть миллионов. Их, сваленных в общую могилу мира. Кто о них спросит? Да никто. Человечье ухо не слышит, божье – тем более. Бог спит, а мы живем дальше.
Другой. Бэкманн! Бэкманн! Не слушай, Бэкманн. Ты на все смотришь сквозь противогазные очки. Не слушай, понял? Раньше в Кейптауне, под зеленым абажуром, непременно вздыхали, прочтя в газете, что где-нибудь на Аляске замерзли две девочки. Раньше в Гамбурге теряли сон, оттого что где-то в Бостоне украден ребенок. Раньше в Сан-Франциско бывал траур, когда в Париже разбивался воздухоплаватель.
Бэкманн . Раньше, раньше, раньше! Когда это – раньше? Две тысячи лет назад? Сейчас только списки мертвых с шестью нулями. Но люди больше не вздыхают под лампами, нет, они спят спокойно глубоким сном, если, конечно, у них еще есть постель. Они видят могилы, они пьяны от горя: худые, суровые, ожесточенные, истерзанные, одинокие. Нас перекормили цифрами, такими длинными, что их трудно выговорить. И цифры эти означают…
Другой. Не слушай, Бэкманн.
Бэкманн . Нет, слушай, слушай, пока не сдохнешь! Эти цифры так велики, что их трудно выговорить. И это значит…
Другой. Не слушай…
Бэкманн . Слушай! Это значит: мертвые, полумертвые, убитые гранатами, осколками, голодом, бомбами, холодом, океаном, отчаяньем, потерянные, брошенные, пропавшие без вести. У этих цифр больше нулей, чем у меня пальцев на руках.
Другой. Не слушай, Бэкманн. Идем лучше, улица ждет!
Бэкманн . Слушай, ты! Куда ведет эта улица, ты? Где мы? Еще здесь? Это еще старушка земля? У нас пока не выросла шерсть? А хвост? А когти? А клыки? Мы еще ходим на двух ногах? Люди, люди, что это за улица, а? Куда она ведет? Говори, Отвечающий, ну же, Утверждатель! Говори, ты, вечный Отвечающий!
Другой. Ты заблудился, Бэкманн, идем, сюда, твоя улица здесь! Не слушай. Улица идет и вверх и вниз. Не надо кричать, если она повернула назад и если темно: улица поведет дальше, и всюду что-нибудь будет светить: солнце, звезды, женщины, окна, фонари и открытые двери. Зачем кричать, если всего полчаса пришлось побыть ночью одному в темноте? Ты скоро опять на что-нибудь наткнешься. Пойдем, мой мальчик, держись! Хватит слушаться музыкантишек с ихслащавыми ксилофонами, нечего.
Бэкманн. Нечего? И это все? Миллионы трупов, полутрупов, без вести пропавших – а это все? Ты говоришь: нечего? Я заблудился? Да, улица беспросветна, страшна и бесконечна! И мы уже здесь, мы на дороге, мы ковыляем по ней, и воем, и голодаем в пути, нищие, замерзшие, измотанные! Эльба выблевала меня, как протухший кусок. Эльба не дала мне заснуть. А ты говоришь, мне надо жить! Жить эту жизнь? Но тогда скажи зачем? Для кого? Для чего?
Другой. Для себя! Для жизни! Твоя улица ждет. И здесь, и дальше – есть фонари. Или ты трусишь, ты боишься темноты меж двух фонарей? Тебе только свет подавай? Хватит, Бэкманн, пойдем дальше, к следующему светильнику.
Бэкманн . Я хочу есть, слышишь? Я весь трясусь от холода, слышишь, ты! Я не могу больше идти, я устал. Открой для меня дверь, ты. Я хочу есть! Улица так темна, и все двери закрыты. – Заткнись, Утверждатель, побереги легкие для других: а у меня ностальгия. Я тоскую по матери! Я изголодался по куску хлеба! Мне не нужны пирожные, нет, это лишнее. У мамы всегда была для меня горбушка черного хлеба – и еще теплые носки. А потом, сытый и согревшийся, уселся бы я в мягкое кресло господина полковника и почитал бы Достоевского. Или Горького. Когда тебе тепло и сытно, так приятно читать о чужих бедах и сердобольно вздыхать. Но глаза почему-то все время слипаются. Устал как тысяча собак. Хотел бы я зевнуть, как собака, – во всю глотку зевнуть. Сил нет. Слышишь, устал. Ничего больше не хочу. И не могу, понял? Ни миллиметра пройти. Ни…
Другой. Бэкманн, не сдавайся. Идем, Бэкманн, тебя ждет жизнь, давай, Бэкманн!
Бэкманн. Не хочу читать Достоевского, у меня свои кошмары. Не пойду. Нет. Устал. Нет, слышишь, не пойду. Я хочу заснуть. Вот здесь, под нашей дверью. Сяду здесь на ступеньки, слышишь, и буду спать. Спать, пока этот дом не рассыплется по кирпичикам. Или пока опять не начнут мобилизацию. Я устал, как целый зевающий свет!
Другой. Терпи, Бэкманн. Встань. Живи!
Бэкманн. Эту жизнь? Нет, это не жизнь. Такая жизнь все равно что ничего. Я в этом больше не участвую. Что ты сказал? Вперед, ребята, спектакль надо бодренько доиграть до конца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Фрау Хламер. Да нечего рассказывать. Выставили Вашего папашу и без всякой пенсии. Вот. А потом еще и с квартиры попросили. Оставили одну мелочевку. Им, понятно, тяжеленько пришлось. Ну, вот это и доконало стариков. Не могли они этого вынести. И не хотели. Взяли и денацифицировали себя окончательно. Что ж, вполне логично со стороны Вашего папаши, надо отдать ему должное.
Бэкманн . Что они сделали? Они себя…
Фрау Хламер (более добродушно, чем язвительно). Денацифицировали. Так мы, знаете ли, говорим. Словечко у нас такое. Да, Ваши старенькие господа-родители больше действительно ничего не хотели. Однажды утром их нашли на кухне, синих и окоченелых. Так мой старик сказал, что это глупость и столько газа нам бы на целый месяц готовки хватило.
Бэкманн (тихо, но с дикой угрозой). Думаю, Вам лучше закрыть дверь, скорее. Скорее! И запереть. Закрывайте скорее дверь, говорю Вам! Ну!
(Дверь скрипит, Фрау Хламер истерически вскрикивает, дверь захлопывается.)
Бэкманн (тихо). Я больше не могу! Я больше не могу! Я больше не могу!
Другой. Можешь, Бэкманн, можешь! Ты можешь.
Бэкманн . Нет! Я больше не хочу терпеть это! Убирайся! Ты, глупый Утверждатель! Убирайся!
Другой. Нет, Бэкманн. Твоя улица здесь, выше. Идем, поднимайся, Бэкманн, у тебя вся улица впереди. Идем!
Бэкманн . Сволочь ты! Конечно, это можно выдержать, о да. Можно выдержать, здесь, на этой улице, и можно идти дальше. Бывает, дыхание перехватит и так бы и убил кого-нибудь. Но продолжаешь дышать, и никого не трогаешь. И не кричишь больше, и не плачешь. Просто живешь дальше. Подумаешь, два трупа. Кто сейчас говорит о двух трупах!
Другой. Уймись, Бэкманн. Идем!
Бэкманн . Конечно, неприятно, когда именно твои родители – эти два трупа. Но их только двое и они старики! Газа вот жаль! Целый месяц можно было стряпать.
Другой. Не слушай, Бэкманн. Идем. Улица ждет.
Бэкманн . Правильно, не слушай. Но у меня же есть сердце, оно кричит, оно жаждет убить. Бедный жалкий обрывок сердца жаждет убить несчастных, которые остались без газа! Человеческое сердце, которое хочет спать, глубоко под водой, понимаешь. Сердце мое хрипит, и никто его не слышит. Здесь, внизу, – никто. И там, вверху, – никто. Два старика переехали в Ольсдорф, на кладбище. Вчера таких могло быть две тысячи. Позавчера – семнадцать. Завтра их будет четыре тысячи или, может, шесть миллионов. Их, сваленных в общую могилу мира. Кто о них спросит? Да никто. Человечье ухо не слышит, божье – тем более. Бог спит, а мы живем дальше.
Другой. Бэкманн! Бэкманн! Не слушай, Бэкманн. Ты на все смотришь сквозь противогазные очки. Не слушай, понял? Раньше в Кейптауне, под зеленым абажуром, непременно вздыхали, прочтя в газете, что где-нибудь на Аляске замерзли две девочки. Раньше в Гамбурге теряли сон, оттого что где-то в Бостоне украден ребенок. Раньше в Сан-Франциско бывал траур, когда в Париже разбивался воздухоплаватель.
Бэкманн . Раньше, раньше, раньше! Когда это – раньше? Две тысячи лет назад? Сейчас только списки мертвых с шестью нулями. Но люди больше не вздыхают под лампами, нет, они спят спокойно глубоким сном, если, конечно, у них еще есть постель. Они видят могилы, они пьяны от горя: худые, суровые, ожесточенные, истерзанные, одинокие. Нас перекормили цифрами, такими длинными, что их трудно выговорить. И цифры эти означают…
Другой. Не слушай, Бэкманн.
Бэкманн . Нет, слушай, слушай, пока не сдохнешь! Эти цифры так велики, что их трудно выговорить. И это значит…
Другой. Не слушай…
Бэкманн . Слушай! Это значит: мертвые, полумертвые, убитые гранатами, осколками, голодом, бомбами, холодом, океаном, отчаяньем, потерянные, брошенные, пропавшие без вести. У этих цифр больше нулей, чем у меня пальцев на руках.
Другой. Не слушай, Бэкманн. Идем лучше, улица ждет!
Бэкманн . Слушай, ты! Куда ведет эта улица, ты? Где мы? Еще здесь? Это еще старушка земля? У нас пока не выросла шерсть? А хвост? А когти? А клыки? Мы еще ходим на двух ногах? Люди, люди, что это за улица, а? Куда она ведет? Говори, Отвечающий, ну же, Утверждатель! Говори, ты, вечный Отвечающий!
Другой. Ты заблудился, Бэкманн, идем, сюда, твоя улица здесь! Не слушай. Улица идет и вверх и вниз. Не надо кричать, если она повернула назад и если темно: улица поведет дальше, и всюду что-нибудь будет светить: солнце, звезды, женщины, окна, фонари и открытые двери. Зачем кричать, если всего полчаса пришлось побыть ночью одному в темноте? Ты скоро опять на что-нибудь наткнешься. Пойдем, мой мальчик, держись! Хватит слушаться музыкантишек с ихслащавыми ксилофонами, нечего.
Бэкманн. Нечего? И это все? Миллионы трупов, полутрупов, без вести пропавших – а это все? Ты говоришь: нечего? Я заблудился? Да, улица беспросветна, страшна и бесконечна! И мы уже здесь, мы на дороге, мы ковыляем по ней, и воем, и голодаем в пути, нищие, замерзшие, измотанные! Эльба выблевала меня, как протухший кусок. Эльба не дала мне заснуть. А ты говоришь, мне надо жить! Жить эту жизнь? Но тогда скажи зачем? Для кого? Для чего?
Другой. Для себя! Для жизни! Твоя улица ждет. И здесь, и дальше – есть фонари. Или ты трусишь, ты боишься темноты меж двух фонарей? Тебе только свет подавай? Хватит, Бэкманн, пойдем дальше, к следующему светильнику.
Бэкманн . Я хочу есть, слышишь? Я весь трясусь от холода, слышишь, ты! Я не могу больше идти, я устал. Открой для меня дверь, ты. Я хочу есть! Улица так темна, и все двери закрыты. – Заткнись, Утверждатель, побереги легкие для других: а у меня ностальгия. Я тоскую по матери! Я изголодался по куску хлеба! Мне не нужны пирожные, нет, это лишнее. У мамы всегда была для меня горбушка черного хлеба – и еще теплые носки. А потом, сытый и согревшийся, уселся бы я в мягкое кресло господина полковника и почитал бы Достоевского. Или Горького. Когда тебе тепло и сытно, так приятно читать о чужих бедах и сердобольно вздыхать. Но глаза почему-то все время слипаются. Устал как тысяча собак. Хотел бы я зевнуть, как собака, – во всю глотку зевнуть. Сил нет. Слышишь, устал. Ничего больше не хочу. И не могу, понял? Ни миллиметра пройти. Ни…
Другой. Бэкманн, не сдавайся. Идем, Бэкманн, тебя ждет жизнь, давай, Бэкманн!
Бэкманн. Не хочу читать Достоевского, у меня свои кошмары. Не пойду. Нет. Устал. Нет, слышишь, не пойду. Я хочу заснуть. Вот здесь, под нашей дверью. Сяду здесь на ступеньки, слышишь, и буду спать. Спать, пока этот дом не рассыплется по кирпичикам. Или пока опять не начнут мобилизацию. Я устал, как целый зевающий свет!
Другой. Терпи, Бэкманн. Встань. Живи!
Бэкманн. Эту жизнь? Нет, это не жизнь. Такая жизнь все равно что ничего. Я в этом больше не участвую. Что ты сказал? Вперед, ребята, спектакль надо бодренько доиграть до конца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15