И чаще всего мне приходилось самокритично признать, переборов злость, что так оно и есть.
– Значит, для тебя ее смерть обернулась двойной потерей, – горько заметил я. – Будь Зузана жива, протолкнула бы твой мюзикл в Карлин, да еще и сыграла в нем главную роль.
– Да, – подтвердил Томаш.
Бедняжка, подумалось мне: я и на миг не мог допустить, что Том способен создать что-то стоящее. А еще говорят, что нет на свете высшего милосердия! Отныне и навсегда Гертнер будет уверен, что злая судьба, погубив Зузанку, не дала им с Анди проникнуть на чешский Бродвей. Теперь-то этот мюзикл им из Карлина непременно вернут… Непременно.
– Так уж в жизни бывает, – произнес Томаш, – ну да наплевать. Рассказывай.
Я рассказал все, что знал сам и что он, видимо, рассчитывал у меня выведать. Почему было не рассказать? Умолчал лишь о заграничном контракте. Во-первых, потому, что знал не слишком много, а во-вторых, подозревая, что и Томашу кое-что известно. Полезно будет, думал я, попридержать козыри.
– Значит, Колда?
– Наверное, – сказал я, – хотя Пилат внушал мне, что нет. Так, как будто что-то знает.
– Скажите, пожалуйста… – протянул Томаш.
– Конечно, это с пьяных глаз, но я понял, почуял, что он знает больше, чем говорит. Когда тебе было плохо и ты пошел в туалет, он…
– Трепался, – пренебрежительно отмахнулся Том, – только и знает, что трепаться. Поверь мне, уж я-то его изучил.
Я пригубил коньяк:
– И все-таки.
– Пилата оставь в покое, – категорично заключил Томаш. – А что касается Колды, так его мотивы мне неясны.
Как я говорил, комнату декорировали уютные ковры, развешанные по стенам. К этим коврам, выдержанным в едином, абстрактно-восточном стиле, были приколоты плакаты. А напротив импровизированного письменного стола висела небольшого формата фотография, подписанная в углу. У меня зоркие глаза. И я часто упражняюсь, разбирая издали всевозможные надписи. Вот и сейчас прочитал красивые, витиеватые буквы: «Тому – Зузана». Это было фото Зузаны, вставленное в картонную рамку, и ее почерк. «Anno domini 1962»… В тот год в гимназии был основан наш ансамбль. И в тот же год я написал свой первый текст. Как там было?
«Ты марки звал меня смотреть, и мы смотрели.
Пока старались повзрослеть, мы постарели.
Ты называл морщины
Приметою мужчины…»
Начало было такое, это я еще помнил, а дальше шел смех Зузаны. Но мы это редко исполняли, Томаш заметил мой взгляд.
– Прости, Честмир, я понимаю, все это так тяжело для тебя.
– Да уж…
Прошло совсем немного времени, а у меня в ушах уже не раз отдавались такие слова, и я знал, что еще не раз Услышу их и увижу похоронные, сочувствующие физиономии. Сострадание окружающих вообще страшная вещь, а тут вдобавок всем известно, что за отношения были у меня с Зузаной и как влип Богоушек Колда.
«Вот ужас-то, а?» – «Не говорите…» или «Не говори…» – «Ужасный конец!» – и дружеское рукопожатие. «Еще хорошо, что этот мерзавец Колда…» – и ободряющее подмигивание.
Но только зачем он это сделал? Вопрос Гертнера был абсолютно логичным. Тот же вопрос должен был задать капитан Грешный. Может, он уже знает и ответ. Я снова посмотрел на фотографию. Зузана смеялась. Она смеялась почти на всех снимках, за исключением тех, где была со своим любимым плюшевым медвежонком. Жаль, что у Томаша нет такого снимка. Зузана только на таких карточках имела вполне серьезный, более того, ностальгически-сентиментальный вид.
– Зачем у тебя тут эта фотография? – обронил я, переводя взгляд на плакаты.
На одном были Саймон и Гарфункель, на другом – зубы Боба Дилана, оскаленные над губной гармошкой.
– Да так, – булькнул Томаш, вливая в себя коньяк.
Я развеселился, вспоминая, как перед шефом он прикидывался трезвенником. Кто знает, может, его бледность в «Ротонде» была лишь игрой? При известной подготовке… В самом деле, затевать шашни с женой начальника – опасное занятие. Ну а Томаш Гертнер вовсе не любитель авантюр. Скорее наоборот.
– Так какой был у Колды мотив?
Я хмыкнул.
– Кто его знает. – А сам подумал: будем надеяться, что это знает тот капитан с ветхозаветной фамилией.
– Ведь Зузану все… или почти все, – поправился Томаш, – любили. Почему именно Колда? Скорее можно подозревать меня, или тебя, или Добеша, или Бонди.
– Тебя-то с какой стати? – удивился я.
– А чем я лучше других? – заскромничал Том.
Я опять хмыкнул.
– Хотя я тоже любил Зузану, – добавил Том, – уважал ее.
Ну конечно, о мертвых плохо не говорят. Но от правды – крайне нелицеприятной дамы – никуда не денешься: кто не переставая перемывал кости потенциального «Золотого Соловья», так это «Подружка» в лице редактора ее культурной странички Гертнера. А Зузанка ревниво следила за тем, что о ней писали. Лучшие отзывы о себе даже посылала отцу и школьным подругам в Врбов. И я готов биться об заклад, что в этой почте не было ни одного отзыва, авторством которого мог бы похвастаться Том. Если же пан Черный читал иногда «Подружку» – а скорее всего, читал, ведь его, нашего бывшего классного руководителя, всегда отличал живой интерес к проблемам подрастающего поколения, – то он, безусловно, с неудовольствием вспоминал ученика Гертнера.
– Чего ухмыляешься?
Я выпил еще глоток коньяку, потому что Том вновь наполнил мою рюмку. Себе он между тем успел налить дважды.
– Я подумал, что хвалебные заметки о Зузане ты, должно быть, писал под иными псевдонимами, чем все остальное. На моей памяти она всегда с негодованием высказывалась о «Подружке». То есть о тебе.
– Знаю, – подавленно сказал Томаш и жалобно поглядел на меня. – Этого я и боюсь. Что милиция тоже докопается. А ведь я… я в самом деле любил Зузану, но дороже всего была для меня истина.
– Вот и объяснишь им.
Я наконец понял, зачем Том зазвал меня к себе. Почему он хотел говорить со мной. Он боялся. Добропорядочный, солидный редактор Томаш Гертнер боялся!
Это было смешно. Ибо как раз зерно истины в его писаниях, где он ставил задачи, вскрывал тенденции и бичевал позорные явления чешской поп-музыки, Зузанку, как и большинство ее коллег, совершенно не интересовало.
В этом мирке была своя шкала ценностей – мерило популярности и успеха. На первом, нижнем ее делении значилось: пусть обо мне пишут мало и чаще всего плохо, но пишут! Второе деление: пишут много, хотя всегда плохо. Третье деление: пишут много. И четвертое, желанное: пишут много и обычно хвалят. Абсолютной отметки, то есть безоговорочного одобрения своей продукции, в этой отрасли то ли искусства, то ли товарного производства не достигал почти никто.
– Что ты болтаешь! – сказал Томаш.
Зузане, ясное дело, было важно, чтобы о ней по возможности писали хорошо. А Гертнер портил ей музыку. «Подружка» – один из самых читаемых журналов, по крайней мере среди той части населения, которая с большой охотой и без зазрения совести тратит политые трудовым потом родительские денежки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
– Значит, для тебя ее смерть обернулась двойной потерей, – горько заметил я. – Будь Зузана жива, протолкнула бы твой мюзикл в Карлин, да еще и сыграла в нем главную роль.
– Да, – подтвердил Томаш.
Бедняжка, подумалось мне: я и на миг не мог допустить, что Том способен создать что-то стоящее. А еще говорят, что нет на свете высшего милосердия! Отныне и навсегда Гертнер будет уверен, что злая судьба, погубив Зузанку, не дала им с Анди проникнуть на чешский Бродвей. Теперь-то этот мюзикл им из Карлина непременно вернут… Непременно.
– Так уж в жизни бывает, – произнес Томаш, – ну да наплевать. Рассказывай.
Я рассказал все, что знал сам и что он, видимо, рассчитывал у меня выведать. Почему было не рассказать? Умолчал лишь о заграничном контракте. Во-первых, потому, что знал не слишком много, а во-вторых, подозревая, что и Томашу кое-что известно. Полезно будет, думал я, попридержать козыри.
– Значит, Колда?
– Наверное, – сказал я, – хотя Пилат внушал мне, что нет. Так, как будто что-то знает.
– Скажите, пожалуйста… – протянул Томаш.
– Конечно, это с пьяных глаз, но я понял, почуял, что он знает больше, чем говорит. Когда тебе было плохо и ты пошел в туалет, он…
– Трепался, – пренебрежительно отмахнулся Том, – только и знает, что трепаться. Поверь мне, уж я-то его изучил.
Я пригубил коньяк:
– И все-таки.
– Пилата оставь в покое, – категорично заключил Томаш. – А что касается Колды, так его мотивы мне неясны.
Как я говорил, комнату декорировали уютные ковры, развешанные по стенам. К этим коврам, выдержанным в едином, абстрактно-восточном стиле, были приколоты плакаты. А напротив импровизированного письменного стола висела небольшого формата фотография, подписанная в углу. У меня зоркие глаза. И я часто упражняюсь, разбирая издали всевозможные надписи. Вот и сейчас прочитал красивые, витиеватые буквы: «Тому – Зузана». Это было фото Зузаны, вставленное в картонную рамку, и ее почерк. «Anno domini 1962»… В тот год в гимназии был основан наш ансамбль. И в тот же год я написал свой первый текст. Как там было?
«Ты марки звал меня смотреть, и мы смотрели.
Пока старались повзрослеть, мы постарели.
Ты называл морщины
Приметою мужчины…»
Начало было такое, это я еще помнил, а дальше шел смех Зузаны. Но мы это редко исполняли, Томаш заметил мой взгляд.
– Прости, Честмир, я понимаю, все это так тяжело для тебя.
– Да уж…
Прошло совсем немного времени, а у меня в ушах уже не раз отдавались такие слова, и я знал, что еще не раз Услышу их и увижу похоронные, сочувствующие физиономии. Сострадание окружающих вообще страшная вещь, а тут вдобавок всем известно, что за отношения были у меня с Зузаной и как влип Богоушек Колда.
«Вот ужас-то, а?» – «Не говорите…» или «Не говори…» – «Ужасный конец!» – и дружеское рукопожатие. «Еще хорошо, что этот мерзавец Колда…» – и ободряющее подмигивание.
Но только зачем он это сделал? Вопрос Гертнера был абсолютно логичным. Тот же вопрос должен был задать капитан Грешный. Может, он уже знает и ответ. Я снова посмотрел на фотографию. Зузана смеялась. Она смеялась почти на всех снимках, за исключением тех, где была со своим любимым плюшевым медвежонком. Жаль, что у Томаша нет такого снимка. Зузана только на таких карточках имела вполне серьезный, более того, ностальгически-сентиментальный вид.
– Зачем у тебя тут эта фотография? – обронил я, переводя взгляд на плакаты.
На одном были Саймон и Гарфункель, на другом – зубы Боба Дилана, оскаленные над губной гармошкой.
– Да так, – булькнул Томаш, вливая в себя коньяк.
Я развеселился, вспоминая, как перед шефом он прикидывался трезвенником. Кто знает, может, его бледность в «Ротонде» была лишь игрой? При известной подготовке… В самом деле, затевать шашни с женой начальника – опасное занятие. Ну а Томаш Гертнер вовсе не любитель авантюр. Скорее наоборот.
– Так какой был у Колды мотив?
Я хмыкнул.
– Кто его знает. – А сам подумал: будем надеяться, что это знает тот капитан с ветхозаветной фамилией.
– Ведь Зузану все… или почти все, – поправился Томаш, – любили. Почему именно Колда? Скорее можно подозревать меня, или тебя, или Добеша, или Бонди.
– Тебя-то с какой стати? – удивился я.
– А чем я лучше других? – заскромничал Том.
Я опять хмыкнул.
– Хотя я тоже любил Зузану, – добавил Том, – уважал ее.
Ну конечно, о мертвых плохо не говорят. Но от правды – крайне нелицеприятной дамы – никуда не денешься: кто не переставая перемывал кости потенциального «Золотого Соловья», так это «Подружка» в лице редактора ее культурной странички Гертнера. А Зузанка ревниво следила за тем, что о ней писали. Лучшие отзывы о себе даже посылала отцу и школьным подругам в Врбов. И я готов биться об заклад, что в этой почте не было ни одного отзыва, авторством которого мог бы похвастаться Том. Если же пан Черный читал иногда «Подружку» – а скорее всего, читал, ведь его, нашего бывшего классного руководителя, всегда отличал живой интерес к проблемам подрастающего поколения, – то он, безусловно, с неудовольствием вспоминал ученика Гертнера.
– Чего ухмыляешься?
Я выпил еще глоток коньяку, потому что Том вновь наполнил мою рюмку. Себе он между тем успел налить дважды.
– Я подумал, что хвалебные заметки о Зузане ты, должно быть, писал под иными псевдонимами, чем все остальное. На моей памяти она всегда с негодованием высказывалась о «Подружке». То есть о тебе.
– Знаю, – подавленно сказал Томаш и жалобно поглядел на меня. – Этого я и боюсь. Что милиция тоже докопается. А ведь я… я в самом деле любил Зузану, но дороже всего была для меня истина.
– Вот и объяснишь им.
Я наконец понял, зачем Том зазвал меня к себе. Почему он хотел говорить со мной. Он боялся. Добропорядочный, солидный редактор Томаш Гертнер боялся!
Это было смешно. Ибо как раз зерно истины в его писаниях, где он ставил задачи, вскрывал тенденции и бичевал позорные явления чешской поп-музыки, Зузанку, как и большинство ее коллег, совершенно не интересовало.
В этом мирке была своя шкала ценностей – мерило популярности и успеха. На первом, нижнем ее делении значилось: пусть обо мне пишут мало и чаще всего плохо, но пишут! Второе деление: пишут много, хотя всегда плохо. Третье деление: пишут много. И четвертое, желанное: пишут много и обычно хвалят. Абсолютной отметки, то есть безоговорочного одобрения своей продукции, в этой отрасли то ли искусства, то ли товарного производства не достигал почти никто.
– Что ты болтаешь! – сказал Томаш.
Зузане, ясное дело, было важно, чтобы о ней по возможности писали хорошо. А Гертнер портил ей музыку. «Подружка» – один из самых читаемых журналов, по крайней мере среди той части населения, которая с большой охотой и без зазрения совести тратит политые трудовым потом родительские денежки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42