С тех пор как я начал увлекаться женщинами, разве не к Масако обращался я: «Матян! Это ведь я, я так поступаю, я совершаю все это…». Бросал ли я женщину с болью, расставался ли с ней без сожаления, завязывал ли с легкостью знакомства или кидал случайной женщине слова обольщения, перед моим взором неизменно всплывал из прошлого образ прежней Масако. Поэтому сейчас в моем мозгу, подобно прорвавшейся плотине, пронеслась мысль о том, что, может быть, стоит начать с Масако разговор о женщинах. Однако, упомянув лишь о двух-трех из них, я очнулся, но не только от чувства какой-то тревоги, охватившей меня, – я был поражен странным молчанием Масако. И я замолк на полуслове. Как бы стараясь нарушить это молчание, Масако, слегка повысив голос, сказала, пристально глядя на меня:
– Вы стали ужасным человеком, Макита-сан. А были таким скромным…
Она внезапно умолкла, будто произнесла нечто страшное. И вдруг словно яркий свет рассыпался вокруг и ударил в меня своим сильным лучом. Он исходил от Масако, от той Масако, что носила в себе израненную живую душу, но не могла раскрыть ее. Когда она замолчала, перед моими глазами отчетливо проплыли два образа – девичий образ Масако и мой собственный. Масако – в синем платье, с открытой шеей, сверкающей белизной, сменяет пластинки в «Тандору», и я – в четырехугольной фуражке и студенческой тужурке с золотыми пуговицами – в углу кофейной затягиваюсь табачным дымом, хоть и курить-то еще не умею. Я почувствовал, как огромный ком подступил у меня к горлу, и, словно стремясь освободиться от него, я громко, в голос, заплакал. Я плакал впервые, взволнованный, думая, что мне станет легче. Вдруг будто что-то озарило меня, мелькнула мысль о том, что, может быть, несмотря на свои поступки и тайны, Масако любила меня тогда.
Масако с глазами, полными слез, с закушенной нижней губой, готовая вот-вот разрыдаться, ухватилась руками за край остывшей печки. Холод оледенил мое сердце, когда я увидел это. То была не просто глубокая печаль, то была боль. Я понял, что эти ее мучительные слезы вызваны не моими рыданиями… И во мне все будто окаменело. Я перестал плакать так же неожиданно, как начал. Я почувствовал, что сердце Масако останется для меня тайной навсегда.
– Расплакался, глупец, – сказал я и, попрощавшись, вышел, пока никого не было.
Весной следующего года происходили последние аресты коммунистов. Из газет я узнал, что среди арестованных был и Фукуяма. В течение трех лет он жил за границей и, кажется, играл там важную роль. Читая об этом в газетах, я пробовал строить всякие предположения и пытался связать слезы Масако в тот вечер с прошлым и с деятельностью Фукуяма, но не пришел ни к какому заключению. Я все же убедил себя, что, даже если это непонятно мне, Масако, по-видимому, сейчас хорошо и не стоит тревожить ее.
Мысль о том, что идеи Фукуяма были претворены им в жизнь, дала мне ощущение какой-то душевной ясности. Однако в целом в то время меня пугала внутренняя сила самого слова «идея». Где-то в глубинах Японии уже зародилось стремление к новым идеям, еще недостаточно ясным и понятным. Мало-помалу эти идеи распространялись, и судьбы тысяч людей были связаны с ними. Может быть, этим идеям отдала свою молодость и Масако. Мне же идейные течения того времени представлялись лишь весьма смутно. Будущее новых идей, неотчетливых, но обладающих в моем представлении большой силой, виделось мне в образе плачущей Масако, и это пугало меня. Вместе с тем я почувствовал, что все эти переживания и страх словно сорвали болячку с моего сердца.
Я перестал увлекаться женщинами, я понял, что вести пустое, никчемное существование – значит уподоблять свою жизнь песку, сыплющемуся сквозь пальцы.
Я погрузился в атмосферу тишины, малых и добрых дел, хоть это и выглядело старомодно. Я пытался покончить с никчемностью своей прошлой жизни и, хоть ненадолго, обрести покой. По рекомендации товарища я женился на скромной девушке из буржуазной семьи и поселился в окрестностях Токио. Я занимался переводами, писал небольшие новеллы. У моей жены Торико слабое здоровье, и у нас нет детей. Я бросил пить, полюбил возиться в саду и кормить животных. Но меня не покидает мысль о том, что вряд ли стоит так определять свой жизненный путь, как это сделал я.
1 2 3
– Вы стали ужасным человеком, Макита-сан. А были таким скромным…
Она внезапно умолкла, будто произнесла нечто страшное. И вдруг словно яркий свет рассыпался вокруг и ударил в меня своим сильным лучом. Он исходил от Масако, от той Масако, что носила в себе израненную живую душу, но не могла раскрыть ее. Когда она замолчала, перед моими глазами отчетливо проплыли два образа – девичий образ Масако и мой собственный. Масако – в синем платье, с открытой шеей, сверкающей белизной, сменяет пластинки в «Тандору», и я – в четырехугольной фуражке и студенческой тужурке с золотыми пуговицами – в углу кофейной затягиваюсь табачным дымом, хоть и курить-то еще не умею. Я почувствовал, как огромный ком подступил у меня к горлу, и, словно стремясь освободиться от него, я громко, в голос, заплакал. Я плакал впервые, взволнованный, думая, что мне станет легче. Вдруг будто что-то озарило меня, мелькнула мысль о том, что, может быть, несмотря на свои поступки и тайны, Масако любила меня тогда.
Масако с глазами, полными слез, с закушенной нижней губой, готовая вот-вот разрыдаться, ухватилась руками за край остывшей печки. Холод оледенил мое сердце, когда я увидел это. То была не просто глубокая печаль, то была боль. Я понял, что эти ее мучительные слезы вызваны не моими рыданиями… И во мне все будто окаменело. Я перестал плакать так же неожиданно, как начал. Я почувствовал, что сердце Масако останется для меня тайной навсегда.
– Расплакался, глупец, – сказал я и, попрощавшись, вышел, пока никого не было.
Весной следующего года происходили последние аресты коммунистов. Из газет я узнал, что среди арестованных был и Фукуяма. В течение трех лет он жил за границей и, кажется, играл там важную роль. Читая об этом в газетах, я пробовал строить всякие предположения и пытался связать слезы Масако в тот вечер с прошлым и с деятельностью Фукуяма, но не пришел ни к какому заключению. Я все же убедил себя, что, даже если это непонятно мне, Масако, по-видимому, сейчас хорошо и не стоит тревожить ее.
Мысль о том, что идеи Фукуяма были претворены им в жизнь, дала мне ощущение какой-то душевной ясности. Однако в целом в то время меня пугала внутренняя сила самого слова «идея». Где-то в глубинах Японии уже зародилось стремление к новым идеям, еще недостаточно ясным и понятным. Мало-помалу эти идеи распространялись, и судьбы тысяч людей были связаны с ними. Может быть, этим идеям отдала свою молодость и Масако. Мне же идейные течения того времени представлялись лишь весьма смутно. Будущее новых идей, неотчетливых, но обладающих в моем представлении большой силой, виделось мне в образе плачущей Масако, и это пугало меня. Вместе с тем я почувствовал, что все эти переживания и страх словно сорвали болячку с моего сердца.
Я перестал увлекаться женщинами, я понял, что вести пустое, никчемное существование – значит уподоблять свою жизнь песку, сыплющемуся сквозь пальцы.
Я погрузился в атмосферу тишины, малых и добрых дел, хоть это и выглядело старомодно. Я пытался покончить с никчемностью своей прошлой жизни и, хоть ненадолго, обрести покой. По рекомендации товарища я женился на скромной девушке из буржуазной семьи и поселился в окрестностях Токио. Я занимался переводами, писал небольшие новеллы. У моей жены Торико слабое здоровье, и у нас нет детей. Я бросил пить, полюбил возиться в саду и кормить животных. Но меня не покидает мысль о том, что вряд ли стоит так определять свой жизненный путь, как это сделал я.
1 2 3